Скобелев ни в малейшей степени не обладал чувством душевного такта, чураясь, как чёрт ладана, всяческих политесов. Эта наследственная черта досталась ему от деда, Ивана Хрисанфовича Скобелева, храбростью и умом выслужившегося из простого солдата в генералы, помощника всесильного главы Третьего отделения графа Бенкендорфа. Как-то на запрос своего шефа: «Что это за Пушкин?» — старик Скобелев прямолинейно ответил: «Ефто тот самый Пушкин из псковских дворян, которому 7 лет назад было мною воспрещено, чтоп виршей больше не строчил». И если дед ничтоже сумняшеся поучал величайшего русского поэта, то его внук резал правду-матку в глаза великому князю и другим придворным. Словом, делал всё, что компрометировало его служебную карьеру. И не только на словах. Даже когда турки вокруг Константинополя возвели массы новых укреплений, Скобелев несколько раз делал примерные атаки и манёвры, занимал эти укрепления, показывая полную возможность овладеть ими без больших потерь. Один раз он ворвался и занял ключевые неприятельские позиции, с которых смотрели на него изумлённые аскеры, так и не успевшие ничего предпринять в ответ. Сейчас же, в период перемирия, его деятельная душа просто не находила себе места. Когда не было боя, Скобелев искал выхода своим чувствам в молодецких кутежах, хорошеньких актрисах, цыганском хоре, утешаясь мыслью, что всё, всё опять воротится и даже с избытком.
Через пару часов на их уже изрядно подвыпившую компанию наткнулся ещё один русский корреспондент — князь Мещёрский. Скобелев, отсев отдельно от друзей, сидел за бутылкой в компании с вульгарной французской кокоткой. «А, Мещёрский! Давай к нам!» — пьяным голосом провозгласил генерал и щедро плеснул вина в стакан новому гостю. Когда в промежутках между цинизмом и грубостью его речи с француженкой он возвращался к известному спокойному положению, то по его нервному тону Мещёрский понял, насколько негодует прославленный русский полководец, как он оскорблён всем, что заключает в себе это сан-стефанское сидение для России:
— Говорят же, что время — деньги. А мы профукали, господа-с, время... — мрачно заявил Скобелев.
— Вы помните, когда мы остановились в Сан-Стефано у ворот Царьграда? Пришли англичане, — включился в беседу прежде отмалчивавшийся артиллерийский полковник. — Их была горсточка — до смешного перед нашей победоносной армией. Ведь вы сами были там, на месте. И Галлиполи был тоже в наших руках. Мы могли бы эти шесть маленьких мониторов не выпустить из Мраморного моря.
— Это у англичан, а у нас сейчас время — вино или карты, — заявил Немирович-Данченко.
— Прибавьте немного женщин, — пошутил кто-то из офицеров.
— Это, пожалуй, в Париже. А у нас, в России, какие женщины? Или кормилицы, или нигилистки в сапогах. А здесь, в Константинополе? Одни носатые армянки или гречанки. И между ними, господа, скажу вам, мало хорошеньких.
— Что вы так против русских женщин вооружились?
— Нисколько, я их очень люблю.
— Так, может, вы и немок любите?
— Могу и немок. Но не та масть — воблы сухопарые. Не чета нашим, — отрезал Скобелев.
— Браво, Дмитрий Михайлович, что же, тост за вас!
Оставался один Игнатьев, по-прежнему настаивавший на продолжении военной и дипломатической борьбы. Было пятнадцать часов — время затишья перед очередным раундом переговоров с турками. Николай Павлович рассеянно переставлял шахматные фигуры на импровизированной доске. Играл он сам с собой. Но если раньше комбинации его были стремительны и даже азартны, то сегодня игра явно не спорилась. Впервые за всё последнее время у Игнатьева возникло чёткое осознание, что на сей раз именно он, а не шахматные фигурки является пешкой в кем-то затеянной игре.
«Всего хуже, что канцлер и Жомини сидят в Петербурге, врут и мелют всякий вздор, имея в виду не пользу России, не славу царя, а свою ничтожную личность выставить наивыгоднейшим образом в глазах европейцев. Как могут хорошо идти дела при бездеятельности Главного штаба и Главной квартиры здесь, у Николая Николаевича, мертвящем бюрократизме Министерства иностранных дел, впечатлительности государя-императора? Нет единой железной воли, нет животворящей мысли. Без этих условий выгодного мира нам не видать. Никогда я не унывал, никогда не терял бодрости духа. Теперь совершенно иное чувство — бессилия, беспомощности, бессловесности, тоски. Стыд и позор! Бежал бы без оглядки, чтобы не быть свидетелем нравственного бессилия и разложения!» — с этими словами, не обращая внимания на ответный рискованный ход чёрных, граф поставил своего белого ферзя на крайнюю вертикаль. «Сейчас, сейчас, — приговаривал вслух Игнатьев, — сию минуту. А мы берём и ходим вот так».
Это был плохой ход, поставивший под удар сразу две фигуры — ферзя и слона. «Слона точно не спасти. Слон — гораздо более слабая фигура! Слон — это же я, офицер, человек военный!» — это сравнение озарило его мозг.
Внезапно в раздражении граф смешал фигуры, сообразив, что проиграл партию: «Что ж, это всего лишь игра. Энергии и духа у меня ещё хватит. Как говорится, Бог не попустит, свинья не съест».