— А про вас пишут, что вы гений. «Исключительные умственные способности» — так тут написано, — снова открыв моё личное дело, зачитывает он: — «Продемонстрировал отсутствие эмоциональной и физической реакции на тест Вилема-Локка, десять из десяти». Это тот тест, где крутят кадры с насилием и пытками детей? Не отвечайте, и сам помню эту мерзость, — он кривится. — Мне жаль вашего напарника, мистер Холмс, и мы сделаем всё возможное, чтобы поставить его на ноги. Но теперь из вашей группы остались вы один, вы это понимаете? И раз уж место вашего бывшего шефа вакантно, не вижу причин не предложить его вам.
— Благодарю за доверие, сэр, но, если можно, я хотел бы отказаться.
— Вот как? — удивляется он, откидываясь на спинку кресла. — Надеюсь, в вас говорит не скромность. У вас обширный послужной список, вы отлично проявили себя и заслужили возможность уйти с полевой работы, подумайте над представленным шансом. Вам положена награда, и если не это, то чего же вы хотите?
— Сэр, я… Я пришел просить, с вашего разрешения, вступить в программу «Восточный Ветер».
Ну вот, я это сказал. Он откашливается, смеряет меня долгим усталым взглядом и от былого расположения не остается и следа. Мы не будем играть в обходительность; хрусталь, и золотые чернильницы, и сигары, и жалкая культя увечного вояки не заставят замять тот факт, что они облажались, дав крысе хозяйничать у себя в амбаре.
— Что ж, давайте начистоту. Не стану скрывать, я не настроен делиться своими агентами с МИ6, а за сегодня вы уже второй, кто просит об этом. И если в первом случае поступил приказ сверху, от вас я требую объяснений, почему такой умный, талантливый и амбициозный человек, как вы, ни с того ни с сего решил сгнить в сербских лесах. Вы просите отправить вас на смерть, и я требую ответа: во имя чего?
— Сэр, я считаю, что моих навыков достаточно для того, чтобы вернуться назад живым, — даже отрепетированная, фраза звучит донельзя по-идиотски. — Там я смогу принести больше пользы, нежели…
— Нежели сидя в кабинете? — иронично замечает он.
— Каждый на своем месте. Я полностью подхожу для этой работы и прошу вашего содействия в моём переводе.
Я только надеюсь, что не был слишком груб, но его лицо, вдруг обретшее сходство с заносчивым Наполеоном на картине, говорит об обратном.
— Если я скажу нет, вы сделаете всё, чтобы добиться решения в обход меня, я правильно понимаю? — не уточнение, а холодная констатация факта. — В таком случае, я вас не держу. Вопрос о вашем переходе решится в ближайшее время. Кому-то наверху нравится смотреть, как вы ходите по головам, мистер Холмс. Берегитесь. Однажды им это наскучит.
Он больше не смотрит на меня, показывая, что разговор окончен, и я поднимаюсь с кресла. Возможно, — думаю, нажимая на ручку двери, — он злится, потому как только что подписал приговор еще одному дураку, угробившему жизнь на службе Её Величества.
Его последние слова ещё долго не выходят из головы.
***
Пока я сидел здесь, у кровати Джима, не сводя глаз с его посеревшего лица, наступило утро. В месте, где тонкая, как пергамент, кожа разорвана и прихвачена уродливым рядом скоб, покрасневший шрам — напоминание, не дающее отдыха мозгу, как сигнал, чтобы натравить на меня собственную совесть. Одна звезда в комнате без окон в созвездии собаки — бросается на меня, как на кость, рыча и скуля на ещё не обглоданное мясо. В этом странном уединении с самим собой прошлой ночью закончилась прошлая жизнь. Грег был прав, увидев нас на пороге нового — на краю пропасти, за которой простираются бескрайние изрытые могилами поля и призраки не знают ни сна, ни покоя, обхаживая меня, как нового постояльца. Разве странно ждать иной жизни после жизни, оставившей порох на руках и в волосах, обритых для войны, и после любви, готовой к войне, и обещаний, что берут с собой на войну, — ночью после боя, утром перед боем, решив подсластить смерть новобранца, просто пошарь в карманах.
Он был новым, был чистым, был весь из соли и металла и застрял, как шрапнель в ране; рождённый в золоте, именах и регалиях, он кровь и кость в осажденном Риме; утыканный трубками и проводами, он словно тень того, кого всё ещё освещает солнце. Его сердце сейчас — только цифры на мониторах.
— Мы не можем разбудить его, пока ему слишком больно, — этой заученной фразой она наконец выдает своё присутствие.
Сколько она была здесь, застыв в дверях, выжидая момент, с которым давно сверяется по часам? Должно быть, слезоточивые сцены, как анестетик, свели её чувствительность к нулю, и мать Грега совсем потеряла связь с миром, если считает, что я жажду её компании.
— Можно с тобой поговорить? — спрашивает она, воинственно скрестив руки на спрятанной под формой груди. Сколько ей? Сорок? Молода, красива, умна. Она могла бы понять меня. Могла бы. Но она не моя мать, чтобы внушать мне священный трепет.