— Разве тебе не пора вернуться домой? — спрашиваю, разглядывая отсвет телека на стеклянном столе. На секунду, когда глаза застилают слёзы, кажется, что трещины на нём расходятся — они спускаются на пол и, надеюсь, настигнут меня быстрее, чем я моргну. Я моргаю, и трещины спускаются по лицу, раскраивая меня на фрагменты быстрее, чем я поднимаю руку. Он прекрасен в своем молчании, говорящем о нём больше, чем он сам мог бы сказать и больше, чем я захотел бы слушать.
Медленно, чувствую, как уходит время, которого у нас не было.
— Я должен быть здесь, с тобой, — произносит он через силу, не поднимая головы, так и сидит, уперев локти в колени. Как будто посмотреть на меня — выше его предела.
— Ну-ну, ты ничего мне не должен. Даже своего абсурдного желания вернуть всё как было.
— Я должен, — повторяет он, как мантру, — быть здесь, пока я нужен.
— Мы поделим тебя по чётным и нечётным, — отрешённо говорю я, совершенно онемев от озноба. — И я останусь голодным по понедельникам, средам и пятницам. А потом порежем тебя пополам — просто чтобы никому не было обидно, когда ты будешь там, где нужен.
— Тогда скажи мне, что я не нужен. Скажи, и я уйду. Скажи, что отказываешься от меня, я хочу услышать это от тебя, здесь, прямо сейчас, — он прерывается на полуслове. — Если ты и правда хочешь быть до конца честным с нами обоими. И я тоже скажу тебе правду, которую ты так любишь. — Но я не отвечаю. — Ну, что молчишь? Это совсем не сложно.
Он провоцирует, прекрасно зная, что я никогда не смогу пойти против себя. В этом всегда был весь Лестрейд — как смеялся надо мной в день нашей первой встречи, так и сейчас не скрывает, что ему доступно больше, чем лежит на поверхности. Сделать память гладкой, как холст, и забыть его, увидев хотя бы раз, мне недоступно, и под вуалью всего, что между нами было, с его потворством я укрываюсь с головой каждую ночь, каждое утро и каждый день, когда он не рядом. Он не нужен мне, пробую я, и слова застревают по пути, сжимая горло. Он знает, я не погрешу против правды.
— Ты считаешь, всё на свете принадлежит тебе. Надо лишь подойти и взять, но как же, чёрт возьми, ты обижаешься, если кто-то считает иначе! А наигравшись, ты же без сожаления вышвыриваешь отслужившее своё. Возьми меня или выбрось, но не откладывай в дальний ящик. Я не смогу жить, смотря на тебя со скамейки, Майкрофт, или играть в горячо-холодно, а я так и живу. Говори, что я давлю на тебя, можешь считать меня ублюдком — мне всё равно: скажи мне сейчас, что я, мать твою, лишний!
— Я не хочу выяснять отношения. Меня мутит от всего этого.
— А придется. Ну? Говори! — хмурится он.
Кажется, еще немного и мы подерёмся; он взял мои яйца в тиски, как последний мудак, как может только он, и будет развлекаться, пока не заебёт.
— Ты так и будешь перекладывать с больной головы на здоровую, ожидая, что я облегчу твою совесть? Я отпускаю тебя, Грег, если это то, что ты хочешь услышать. Можешь лететь на все четыре стороны, судя по всему, ты давно оперился. Вей свое гнездо и оставь меня в покое.
— Ты «отпускаешь меня», — со вскинутыми руками передразнивает он. — Отпускаешь. Мы оба знаем, что это не одно и то же. Как я и думал, ты увильнул от ответа.
— Ну, а у тебя прекрасно получается додумывать и решать за нас обоих. — Усмешка выходит слабой, у меня совсем нет сил, чтобы кривляться, делая этот разговор еще более тупым, чем он есть.
— Гордишься собой? — его вопрос, внезапный, сбивает с толку.
— А?
— Гордишься собой? — повторяет он. — Как хорошо ты всё устроил, ни в ком не нуждаясь, гордишься? Я всё смотрю на тебя и думаю, — он поворачивает голову, — когда же тебе надоест всё время убегать и отталкивать тех, кому ты небезразличен. Я вижу тебя насквозь, ты же всегда понимаешь, когда делаешь людям больно, так ведь? Ты должен быть невероятно горд, что провернул это снова, а, Майкрофт? Я вижу, как ты сияешь, как начищенный пенс, переполняясь самодовольством: ты сильный, и храбрый, и только ты выживешь, когда никого не станет, и ты злой, и сложный, и жестокий, и ничего не чувствуешь, и не нуждаешься в таких, как я, назойливых, слабых, совершающих ошибки. Полный сраной бравады, как ты хорош, чтобы быть с тем, кто не заслуживает твоего пальца. Недоступный настолько, что отвергаешь даже тех, кто решит тебе поклоняться. Ты чертовски прав, на этой своей горе самодовольства, мне не достать даже твоей тени. Но ты не прав, если думаешь, что можешь запретить мне пытаться спустить тебя на землю, парень.
Я смотрю мимо него застекленевшим взглядом и с усталой улыбкой. Если так он видит нашу жизнь, не мне его судить. И если так он видит меня — значит, такой я и есть. Значит, такого меня он не любит. Я — настоящий я, остаюсь для себя, и это не ново.
— Кажется, мне действительно больше нечего тебе сказать, — наконец говорю я тихо, с небьющимся сердцем вымучивая подобие улыбки. Наконец после его слов мне стало совсем спокойно и легко.