Принудительные коллективные поездки в сельскую местность, на сбор урожая, были характерной чертой советской жизни, хорошо знакомой студентам и горожанам. Считалось, что тем самым мы все помогаем (почти бесплатно) сельскому населению. Называлось это «ездить на картошку», хотя собирать могли что угодно, в зависимости от климата и местного урожая. Весной 1993 года, когда я в Праге собирал материалы по культуре русской эмиграции, я с удивлением узнал от молодой чешки, что во времена Восточного блока и она, будучи студенткой Карлова университета, ездила на уборку урожая. Правда, пражских студентов в основном отправляли на сбор хмеля, который применялся в пивоварении. Помнится, я тогда сказал свой чешской собеседнице: «Вот в этом-то и вся разница». Все мое детство отец и его коллеги из Института эпидемиологии и микробиологии осенью отправлялись куда-то в Подмосковье на картошку. Когда мы стали отказниками, эти временные колхозно-совхозные гастроли прекратились. В поликлинике, где отец работал простым врачом, в нем всегда так остро нуждались, что поездки на картошку перестали быть добровольно-обязательными. У студентов-почвоведов третьего курса из-за высылки «на картошку» учеба начиналась на месяц позже. По осени Чашниково представляло собой унылое зрелище. Затяжные сентябрьские дожди превратили сельские дороги в потоки хлюпающей вязкой грязи. Коттеджи-бараки, в которых мы месяц прожили летом после первого курса, были по сути «фанерными ящиками» и не отапливались. Ветер дул в щели, крыши протекали, в окнах недоставало стекол. Для многих из нас эта поездка «на картошку» была все равно что тюремная колония, только без строго принудительного труда. Нашим негласным девизом были не выдохшиеся советские лозунги вроде «Выполним и перевыполним норму!», а нечто совсем другое: «Как убить время, не утонув в грязи». За обыкновенный «трудодень» нам начисляли какие-то невероятные копейки. Изо всех моих однокурсников с отдачей работали лишь несколько человек, прежде всего женатые.
День начинался простуженным хрипом громкоговорителя, извергавшего какую-нибудь бодрую песню про труд и доблесть. В столовке нас ждала безвкусная каша и жидкий чай, потом – линейка и перекличка. Затем, увязая в грязи, мы плелись куда-то в голые поля, затопленные дождями. Большую часть времени мы собирали картошку или морковку. Впереди по полю шел трактор, а мы тащились за ним с ведрами, выбирая корнеплоды из глинистой почвы и втаптывая остатки урожая в землю. Иногда мы ленились даже присыпать несобранное землей и оставляли картофелины и морковины на поверхности, – знали, что местные придут в сумерках и все дочиста подберут. Никто нами не командовал, никто за нами не присматривал, и только раз местный начальничек с кабаньим лицом высунулся из кабины газика и обозвал нас «сучьими детьми».
Для полевых работ нам выдавали ватники и стеганые штаны, к вечеру это обмундирование пропитывалось водой и грязью и становилось тяжеленным. На ночь мы оставляли обувь и грязную мокрую одежду в общественной «сушилке», а утром забирали. Забрызганные глиной брюки и ватники стояли колом, будто их макнули в цемент, и топырили рукава и штанины. Утром приходилось разламывать этих окаменевших за ночь манекенов и снова плестись в поле. Кроме «сушилки», отопление работало только в главном корпусе, где располагалась общая комната с телевизором. При каждом удобном случае я старался улизнуть в Москву, не только по воскресеньям, но и в будни. Если дождь лил особенно сильно, полевые работы отменялись. Несколько раз я «смывался» на ночь и возвращался первым автобусом из Москвы.