Отец всячески поощрял мои попытки опубликоваться, в то время как сам он, писатель-отказник, уже много лет жил в изоляции. Некоторые его стихотворные тексты ходили в списках и самиздате, кое-что из прозы и стихов печаталось за границей, но большого утешения это ему не приносило. Первая часть его саги об отказниках, написанной в 1979—1982 годах, должна была вот-вот выйти в Израиле, но и это не могло заменить литературной жизни в стране родного языка. Что я мог сделать, как поддержать отца? Моя мама еще летом 1986 года взялась за перевод на английский рукописи будущей книги моего отца «Друзья и тени», – «романа с участием автора», посвященного ленинградским писателям времен оттепели. Мама переводила главу за главой, и они по дипломатическим каналам уходили в Америку. Я еще только начинал писать рассказы и эссе и был совершенно не готов был взяться за переводы прозы. Но я решил попытать удачу и заняться переводами стихов. Стихи для перевода на английский мы с отцом отобрали вместе. Некоторые из них, прежде всего «Царь Соломон» и «Шестиконечная звезда», были написаны отцом еще во времена ленинградской юности, и в СССР их публикация была бы невозможна. Еще мы отобрали для перевода стихи об отказе, в том числе «Монолог Лота к жене». Последнее стихотворение было посвящено моей маме и выражало душевное состояние отца, предчувствие Исхода, жизнь на рубеже истории:
Что же из себя представляли эти мои тогдашние мои переводы, самые первые опыты? Конечно же, мой тогдашний английский напоминал вузовский учебник образца 1960-х годов и был лишен идиоматичности. К тому же я плохо представлял себе живую ткань англо-американской поэзии. Я пытался как мог подогнать стихи перевода под размер оригинала, буквально слог за слогом, и в итоге звучало все это более-менее как русская поэзия, переложенная на грамотный, но искусственный английский. Я ужасно старался, и мне кажется, что в каждом из стихотворений две-три строчки все же пульсировали живым английским. Пишущей машинки с английской клавиатурой у нас дома не было, и я переписал стихи от руки, ученическим почерком, который у меня на английском от старания выходил разборчивее, чем на русском. Зимой 1986—1987 года я начал показывать эти переводы нашим американским знакомым и гостям, причем некоторых из них я видел в первый и последний раз. Среди первых читателей моих переводов были дипломаты, работавшие в Москве, и американские профессора, приехавшие в Россию на год или на семестр. Один из них оказался политологом из иезуитского колледжа на Восточном побережье США. Живо помню, как этот высокий американец патрицианской наружности сидит у нас в кухне, прислонившись к холодильнику, и читает мои переводы, а за окном зимний московский вечер и валит снег. Читал профессор очень внимательно, даже о недопитом коктейле забыл, а когда дочитал, разразился звучной тирадой. Он замечательно говорил по-русски и только путал слова «ученый» и «академик». Суть его слов сводилась к тому, что труженикам пера в Америке приходится нелегко, а к тому же что в американской академической жизни «свои игры и своя политика», и не лучше бы мне выбрать иное поприще, скажем, юриспруденцию или медицину, а не литературу. Свои игры и своя политика, – размышлял я. – Как заманчиво это звучит!