Весной 1986 года мой отец начал писать рассказы в особом, придуманном им самим жанре. Он дал этим новым рассказам жанровое название «фантелла», что можно расшифровать как «фантастическая новелла». В сознании отца изоляция отказников от советского общества соединилась и переплелась с абсурдной участью еврейского писателя, которого Россия одновременно отвергала и держала на короткой цепи. На страницах фантелл любовь, талант и чудо противостояли силам тоталитарной вульгарности. А порой и торжествовали над силами зла. В этих новых рассказах был и новый автобиографический герой – еврейский художник, вступающий в столкновение с режимом. Осень 1986 года отец читал свои фантеллы на отказнических семинарах и в московских литературных салонах, в том числе и дома у Генриха Сапгира на Новослободской улице и в домашнем салоне Ники Щербаковой на Садовой. Хотя отец не питал особенных надежд на скорую перемену литературного климата, но все-таки прислушался к аргументам Евгения Рейна и еще одного давнего литературного коллеги. Стиснув зубы, отец отобрал несколько фантелл и отправился в редакции двух журналов, успевших встать под стяги горбачевской гласности. Первый, «Знамя», был одним из трех ведущих московских толстых журналов; второй, «Огонек» – иллюстрированным советским еженедельником с колоссальным тиражом. Редактор «Знамени», еврей Григорий Бакланов, прошел войну лейтенантом артиллерии, а в годы хрущевской оттепели получил известность повестями «Южнее главного удара» и «Пядь земли». В 1986 году Бакланов занял видный пост главреда «Знамени», который до него несколько лет находился в руках Юрия Воронова (ставшего заведующим отделом культура ЦК КПСС), а до Воронова тридцать пять лет в руках Вадима Кожевникова (предавшего рукопись «Жизни и судьбы» Василия Гроссмана в руки органов госбезопасности). Зимой-весной 1987 года умеренно-либеральному еврею Бакланову в его советской вотчине меньше всего на свете нужны были такие, как мой отец, отказники-евреи, пишущие о еврейских судьбах. «Вот если бы вы были Буниным и эмигрировали и уже умерли, – невозмутимо заявил он моему отцу, – тогда, может, мы бы вас сейчас и напечатали». Главного редактора «Огонька» Виталия Коротича, двуязычного (на украинском и русском) поэта и публициста, секретаря правления Союза писателей СССР, не так занимали вопросы жизни и смерти и еврейские проблемы. Оппортунист, которого потом назовут одним из «прорабов перестройки», Коротич прочитал рассказы и сказал отцу: «Гласность скоро захлестнет страну. Откажитесь от эмиграции и от своих заявлений. Перестройтесь. И тогда мы напечатаем ваши рассказы в следующем же номере. Я вам это обещаю». Хорошенькие перспективы: умереть, чтобы опубликоваться, или предать собственную честь и достоинство, а заодно и всех остальных отказников, борющихся за отъезд. Нет, увольте. Отец начнет публиковаться в России только через четыре года, уже после нашей эмиграции и развала советской империи.
Что касается меня самого, то после попыток пробить книгу в два советских издательства и откровенной беседы с Валентином Устиновым, я, пожалуй, излечился от последних иллюзий. Обходы редакций прекратились. Я много сочинял, пробовал переводить с русского на английский, написал несколько рассказов, но больше не пытался пристроить публикации в советских изданиях. Даже в популярный тогда «Собеседник», по заказу которого я написал обзорную статью о поэзии, я перестал звонить и заходить. Охладел. Единственным исключением был цикл песен «Небесный зверинец», который мы написали с Димой Ковалевым – я тексты, он музыку. Дима, с которым я крепко подружился в 1986 году, происходил с южного Урала, был талантливым пианистом и тогда начинал писать музыку. (Теперь Дима известен в России под именем «Димитрий Перец» и развивает направление «соул-фанк».) Зимой 1987 года мы с Димой подготовили клавир пяти-шести песен нашего «альбома» и, созвонившись с секретарем Аллы Пугачевой, отнесли наше творение домой к ней домой. Песни советской поп-диве не подошли, и сохранилась только студийная их запись в исполнении самого композитора.