В полной растерянности мы стояли на платформе с чемоданами, удочками и коробкой таллиннских пирожных, и смотрели нашему поезду вослед. А из поезда на нас в изумлении глядели наши давние пярнуские знакомые, смотрели и глазам своим не верили. Не может такого быть, Шраера никогда не опаздывают на поезд! Оказалось, что расписание, не менявшееся уже лет пятнадцать, если не больше, в этом году вдруг взяли и поменяли, и мы опоздали на поезд всего на считанные минуты. В конце концов все уладилось не без участия наших друзей Арраков: нам удалось поменять билеты на другой поезд, который уходил через полтора часа. Трудно придумать более затертую аллегорию судьбы, чем опоздание на поезд «Эстония», идущий в сторону дома. В ту же ночь, лежа в люминесцентных сумерках купе, подсвеченных дорожными огнями, я не мог уснуть от усталости и все думал и думал о том, что ожидает нас в Москве. Следующий учебный год окажется самым насыщенным годом моей советской жизни.
В сентябре 1985 года, вскоре по возвращении из Эстонии, я, к своему удивлению, вернулся к стихам. В возрасте 8—9 лет, под руководством отца, я сочинил дюжину коротких стихотворений и эпическую поэму «Королевская охота» (которая, признаться, мне до сих пор нравится). Потом я забросил поэзию и уроки музыки и ринулся в энтомологию, ихтиологию, во что угодно, но не сочинительство и исполнительство. И даже в годы отрочества, когда впечатлительные еврейско-русские мальчики фонтанируют стихами, припадая к стопам лирических героев романтической поэзии, я не написал ни одного стихотворения. Представьте, как доволен был отец, когда его сын-второкурсник вернулся к поэзии, его любимому делу, – и вернулся именно тогда, когда отец жил почти в полной литературной изоляции, лишенный возможности публиковаться в России, отвергнутый большинством собратьев по перу, отрезанный от читателей.
Страницы, посвященные описанию того несказанного волшебства, которым окутано не только поэтическое рождение, но и само сочинение первого стихотворения, чаще всего бывает вызваны к жизни приступом нарциссизма. Подобные излияния читатель обычно пролистывает по диагонали, или же вовсе пропускает, особенно если они приправлены ностальгией по собственной художнической невинности. Мое первое стихотворение осени 1985 года родилось из самой обыкновенной ссоры с мамой. Как мне тогда казалось, мы повздорили из-за того, что с возрастом я стал вести себя свободнее и независимее; отец присутствовал при этом как молчаливый свидетель и наблюдатель. Подобно большинству советских молодых людей, я продолжал жить дома, под крылом у родителей. Если я допоздна где-то задерживался по вечерам или уезжал на выходные, мама с ума сходила от беспокойства. Только со временем я осознал, как же она волновалась за меня, живя в атмосфере неотступной тревоги. Семьям активистов-отказников и без того грозила реальная опасность. Кроме того, мама боялась, как бы я не попал в какую-нибудь историю, как бы меня не исключили из университета и не загребли в армию. В разгар ссоры я выпалил какие-то несправедливые слова о «слепом материнском инстинкте», о желании «жить мою жизнь за меня». Я выбежал вон из кухни, с дребезгом захлопнул дверь и закрылся у себя в комнате. Тотчас же, не задумываясь, я схватил лист бумаги и практически без помарок записал стихотворение из пяти строф. Я перепечатал его на верной отцовской «Олимпии» и отнес маме в залог примирения. Вторая строфа строилась на образе матери как Фемиды, богини справедливости, и со словом «Фемида», конечно же, рифмовалась «обида». Я прибег к возвышенной романтической дикции и, что тоже было вполне предсказуемо, выбрал для этого стихотворного послания четырехстопный ямб с чередующимися мужскими и женскими концовками. Рифмы были точными и традиционными, а сама текстура стихотворения мало чем отличалась от сотен и тысяч стихотворений, с которых начинали – и продолжают начинать – поколения русскоязычных сочинителей. Объясняя это современному англо-американскому поэту, я бы, наверное, сказал, что чуть ли не сразу изгнал из себя тягу к эстетике и стихотворной манере девятнадцатого века. Конечно, на самом деле все обстояло не так-то просто. Но все же я отчетливо помню, как в ходе ссоры и последовавшего за этим поэтического примирения я совершил скачок. Оттолкнувшись от классического стихосложения, которому я научился еще восьми лет от роду, я ринулся в сторону поиска более осознанной, более осмысленной формы.