Видел тончайшие занавеси солнечного света, ниспадавшие сквозь разрывы крон. Видел все глубокие тени, все оттенки и полутона. Зеленые с синим кружева резной листвы на лианах, приникших к тысячелетним, прямым, как потомственные аристократы, стволам. Цветы, не похожие на цветы, и плоды, что и в голову не пришло бы считать плодами. Затаившихся среди ветвей разнообразных тварей, тихих, скрытных, которые ничего специально не затевали, коварных планов не вынашивали, а всегда так существовали и своим обычаям изменять не намеревались. Дремлющего, обмотавшись вокруг толстой ветви на манер неряшливо связанного шарфа, фледермантеля; даже странно, как можно было бы такое диво не увидеть! Гнездо летучих подковок, распространявшее вокруг себя ненатуральный, почти электронный шум и вполне естественный запах цветочного меда; был ли то на самом деле мед или такой самобытный приворот для особо доверчивых, проверять не стоило. Застарелые лужи, подернутые островками плавучего мха, где неторопливо, как варево на медленном огне, булькала какая-то собственная и довольно насыщенная жизнь.
Видел то, чего прежде не замечал.
В его душе наконец-то воцарился мир.
Панин не бежал, как преследуемый: в том не было нужды. Время утратило для него всякое значение. Давние ценности подверглись переоценке. Он и не вышагивал, а передвигался с места на место. Будто плыл по течению широкой бесконечной реки, не зная ни истоков ее, ни русла и уж тем более не строя никаких прогнозов насчет дельты. Не то в лодке, не то и вовсе на плоту, цепляя праздным оком преходящие ландшафты. Не заботясь о сторонах света, не задумываясь о будущем. Просто жил в движении.
Паниксы вели его за собой.
Не то чтобы и вели — постоянно и на сей раз неотлучно находились рядом. Всегда чуть впереди, и если он отставал, поглядывали в его сторону с отчетливым недоумением.
Того, что разделался с нагелькопфом, молодого, сильного и веселого, с застывшей улыбкой на клыкастой пасти и жуликоватыми аметистовыми глазами, Панин мысленно прозвал Охотником. Имя это было ему к лицу, точнее — к морде: в дороге Охотник частенько исчезал, а воротившись, аппетитно облизывался, что было сигналом для остальных. Это значило, что в пределах досягаемости и в указанном направлении имеет место свежая, парная, готовая к употреблению добыча.
Первым на перекус отправлялся Сторож, тот, что был помельче и особым дружелюбием не отличался. Всему причиной могла быть отведенная ему в зверином сообществе роль: зорко наблюдать за возможной угрозой, охранять покой и сон остальных. Груз ответственности не позволял ему расслабляться ни на миг, даже если очень хотелось получить свою долю человеческой ласки.
Таким образом, Вожак пользовался всеми привилегиями своего положения, подсовывая на привалах Панину загривок и подбородок, да еще и урывал лишку за счет других. Он был очень немолод, хотя и в полной силе — наверное, так могли бы выглядеть котята, которых Панин выпестовал на корабле. Уж как там паниксы коммуницировали, оставалось только гадать, но все здесь происходило по его воле. Коль скоро Панин оказался допущенным в ближний круг, то и он в меру понимания пытался следовать указаниям Вожака. Который, к его чести, никогда не требовал невыполнимого, а лишь уместного.
Когда Панин набредал на грибницу, не представлявшую для паниксов никакой гурманской ценности, молодые звери нервничали и открыто демонстрировали неудовольствие задержкой. Тогда Вожак с показным равнодушием укладывался на ближайшем солнечном пятачке и, артистично зевнув, погружался в дрему: дескать, привал, у всех свои заморочки, будем снисходительны… В ту же секунду молодняк успокаивался, и каждый находил себе занятие по душе. Охотник в прыжке пытался добыть залетную подковку, а добывши без особых трудов и невесть зачем, энергично отплевывался. Сторож, как ему и положено было, сторожил: отходил на небольшое расстояние и застывал голубым лохматым сфинксом. Панин подозревал, что как раз эти-то минуты Сторож и употреблял для сна, потому что спящим по-настоящему, лежа, как поступают прочие добрые паниксы, никто его не видал.
В таком же медитативном умиротворении проходили и ночи. Панин спал на земле, уткнувшись носом в теплую, пахучую, как ручной выделки овчина, спокойную спину Вожака, убаюканный его утробным урчанием, а с другой стороны его согревал Охотник, который вздрагивал, ворочался, взмявкивал и даже во сне пытался что-нибудь добыть. А бдительный Сторож осенял эту межвидовую идиллию своей недреманной заботой.
Никто им не угрожал. Лесу напомнили, кто здесь хозяин, и он предался своему обычному досугу, то есть шумел, произрастал и прикидывался добродушным. На одном из обеденных привалов Панин попытался счесть, сколько дней минуло с памятного приключения с панцерфаулем, каковое за давностью утратило уже былой драматизм и выглядело проходным эпизодом комичного свойства, как долго он уже в пути. Запутался, сбился и махнул рукой. В буквальном смысле забывшись, чем слегка напугал Охотника.