Я не стал ни о чем ее расспрашивать, а сама Деспа не сочла нужным исповедаться мне. Раздражение накапливалось в ней уже давно. И открыто, при всех выплеснулось наружу. После этого она успокоилась. Неизвестно, надолго ли, но взялась за учебу. Однако по-прежнему оставалась хмурой, суровой, ни тени улыбки или оживления не появлялось на ее смуглом, словно из глины, лице. Зато Петрица, которая уже побывала с Минкэ в примэрии и вступила в законный брак, оказалась женщиной трудолюбивой, кроткой, покладистой и во всякой работе такой ловкой, что и свекровь, и все мы не чаяли в ней души. Минкэ был на седьмом небе. Совсем другим человеком стал. Рассудительным. Благоразумным. Сдержанным. Ни в трактир, ни в кофейню ни ногой. Бросил карты. Перестал пить. Не уходил по ночам из дома. Но остальным братьям предоставил полную свободу шляться, где им вздумается, и делать, что взбредет в голову. Даже не испытывал желания слушать об их похождениях. А если приходилось отправляться в город — по делам или за покупками, — то просил жену принарядиться, накраситься да нарумяниться, и брал ее с собой. До самого выхода из переулка он нес ее на руках — словно корзину с румяными яблоками. А потом они шли, держась под руку. Как-то раз госпожа Арэпаш спросила меня:
— Как ты думаешь, надолго ли у моего Минкэ такая любовь?
— А кто его знает! Может, надолго, а может, нет. Люди переменчивы.
— Вот и Дуду Арэпаш первое время после женитьбы тоже ласковый был.
— А потом?
— Э! Что уж потом! Потом он был беспробудно пьян, пока господь не сжалился надо мной и не отправил его на тот свет.
— И долго вам пришлось молиться, чтоб бог исполнил это желание?
— Ох, долго. Мне еще и наш батюшка помог, отец Лац, что служит у святой Пятницы.
— Отец Лац? Этот толстомясый верзила? Как же это отец Лац помог вам избавиться от мужа?
— Тоже молитвами. Отнесла ему в дар двух индюков, и он шесть недель молился за меня в церкви. Молил господа ниспослать смерть, чтобы прибрала она моего муженька, Дуду Арэпаша.
Мне любопытно было узнать, какой смертью умер Дуду Арэпаш.
— А что, ваш супруг-то — дома помер?
— Нет. На улице. Зарезали его. До сих пор не дознались, кто. А когда домой принесли, он уже был готов.
— Значит, умер от ножа?
— Умер оттого, что смерть по его душу пришла. Ну, а как вынуть из него душу она не смогла — больно крепкий да здоровый мужик был, — вот и напустила на него кого-то с ножом.
— Ну, а после смерти Дуду Арэпаша лучше жизнь стала?
— Лучше ли, хуже ли — главное, никто с тех пор меня не ругает, никто не колотит.
— Но зато… Зато вам самой часто приходится ругать своих сыновей.
— А иначе они и работать перестанут. Если на них время от времени не покричишь, тотчас разленятся.
— Понятное дело. Мне и Деспа что-то похожее говорила.
— Деспа! Вот уж она-то вся в покойника. Тот тоже такой был. То сладкий мед, а то желчью изойдет. Я и в школу-то ее отдала, чтоб хоть немного пообтесалась. Чтобы замуж за какого-нибудь служащего на станции либо за торговца вышла, чтоб ее в поле на работу не гонял. Деспа не такая, чтобы в поле работать.
— Торговец-то небось приданого потребует.
— Мать припасла. Для Деспы у матери деньжат отложено довольно. Надо будет только последить, как замуж-то отдавать, чтобы деньги эти какому-нибудь обормоту не достались.
Деспа образумилась! Но у меня не стало спокойнее на душе. Я помнил, что такие просветления на нее уже нисходили, но благоразумия хватало очень ненадолго. Вот и теперь она, как и прежде; а, может, даже упорнее прежнего, вынашивала какие-то замыслы. Но какие? Я не мог проникнуть в ее мысли, и поэтому был постоянно начеку, стараясь не спускать с нее глаз, и вскоре заметил, что Деспа совсем потеряла сон. Она стала слабеть и чахнуть. Под черными глазами появились фиолетовые круги. Пропал аппетит. Она осунулась и стала раздражительной. Но в то же время раздалась в бедрах, и у нее стали быстро расти и наливаться груди.
— Ну как, Деспа, хочешь заниматься?
— Хочу, Желтушный, разве ты не видишь?
Мы оба с усердием принимались за уроки, однако видно было, что мысли ее витают где-то далеко. Временами страшным усилием воли ей удавалось сосредоточиться, она слушала меня внимательно и даже отвечала на вопросы. Я был доволен тем, как идут дела, и молил судьбу, чтобы все оставалось как есть до летних каникул, когда я рассчитывал навсегда уйти если не из города, то, по крайней мере, из дома Арэпашей. Но радость моя была недолгой. Однажды вечером, когда мы с Десной остались одни, она взяла меня за пуговицу пиджака и спросила:
— Скажи мне, Желтушный, как эта соплюшка сумела околдовать Минкэ, этакого громадного мужика, и приучила его повиноваться?
— Какая соплюшка?
— Невестка моя.
— Не знаю. Право, не знаю…
— Врешь. Опять ты врешь…
— Да не вру я. Честное слово, Деспа, ну зачем я стал бы тебе врать?
— Ты знаешь. Знаешь, но не хочешь мне сказать. Никто из вас не хочет мне сказать. Считаете меня… Считаете, что я ребенок… Но поймите же наконец, что я уже не ребенок…