Я ждал, что она заставит меня клясться, как в прошлый раз. Но обошлось без клятв. Хотя поток ругательств и оскорблений не прекратился до тех пор, пока на губах ее не выступила пена.
— Я не желаю тебя больше видеть. Слышишь? И ты такой же, как все. Как все остальные… Меня тошнит от тебя. Тошнит, как от падали. Глаза бы мои на тебя не глядели.
— Ладно. Ты меня больше не увидишь. Могу хоть сейчас уйти из вашего дома.
— Ты уйдешь, когда я захочу, а не сейчас.
Мы виделись каждый день и каждый вечер. Я пытался выполнять все ее капризы и желания. Ничего не вышло. Деспа по-прежнему оставалась молчаливой, мрачной и подавленной. Наши занятия прекратились. Это встревожило госпожу Арэпаш, которая принялась упрашивать меня не покидать их дом, запастись терпением.
— Это у нее пройдет, голубчик. Пройдет. Деспа добрая девочка… Только… Только вот находит на нее, голубчик. Такие же причуды бывали у ее покойного отца.
Братья Арэпаши не обратили никакого внимания на то подавленное состояние, в котором находилась их сестра. Они, как и мать, решили, что это всего-навсего обычный каприз, и он пройдет, как всякий каприз. Однако в конце концов и госпожа Арэпаш забеспокоилась.
— Видно, это школа виновата. Не ходи больше в школу, дочка.
— Буду ходить. Я уже привыкла к школе и ходить буду.
— Думаешь, перейдешь в следующий класс?
— Не думаю. И даже не хочу переходить. Но все равно чему-нибудь да выучусь.
— Да ведь над тобой смеяться будут, голубушка.
— Надо мной? Смеяться? Никто не будет надо мной смеяться. Не беспокойся, смеяться надо мной не будут.
— А что же будут? Думаешь, плакать будут?
— Может быть.
Снега и морозов в тот год было и так предостаточно, и все-таки во второй половине января зима не только не пошла на убыль, но, напротив, стала еще суровее и злее. Над городом и надо всей Делиорманской равниной толстым слоем нависли свинцовые тучи. Уставший ветер улегся и заснул глубоким сном в никому не ведомых лесах или таинственных ущельях. В потемневшем небе закружились большие белые хлопья снега, слетевшие с неподвижных туч. Снег валил непрерывно дни и ночи. Красивые, пушистые сугробы наросли вровень с заборами, а кое-где и выше. Мы прорыли дорожки к хлеву, овечьему загону, к курятнику, а также к колодцу и к воротам. Потом расчистили наш переулок, в то время как соседи освободили от снега широкую улицу, которая вела к центру города. Трое братьев Арэпашей, оставшиеся холостяками, свалили всю заботу о доме и скотине на Минкэ — все равно он был человек женатый и почти не выходил за пределы двора — и, прихватив с собой однорукого, все чаще проводили время в городе. Исчезали с наступлением темноты, бродили где хотели и возвращались, пошатываясь, когда начинало светать. Собака встречала их, не подымая лая, и они, довольные, молча прокрадывались в свою комнату, разувались, сбрасывали одежду, валились на постель и мгновенно засыпали. Минкэ и Петрица жили в отдельной комнате, через стенку от Деспы. Сытый по горло жизнью городского дна, с ее пьянством и потасовками, и словно пробудившись от дурного сна, я больше не сопровождал братьев Арэпашей в их ночных и дневных похождениях.
— Не хочешь пойти с нами, Дарие?
— Нет, я устал.
Теперь я в полной мере наслаждался возможностью, которой был давно лишен, возможностью на всю ночь остаться одному в пустой комнате. Каждый вечер, набив печь соломой, я топил ее ровно столько, сколько требовалось, и с расстроенной, почти больной душой погружался в чтение. Проглатывал книгу за книгой и постепенно выработал в себе привычку писать каждый день хотя бы по нескольку страничек. Я твердо и бесповоротно убедился, что у меня нет особого призвания к живописи. Из больших музеев, где я проводил долгие часы во времена моих беспорядочных скитаний по Италии, я вынес представление об искусстве Возрождения — о его несравненной, волшебной красоте. Знакомство с полотнами Андрееску и Лукиана — уже после моего возвращения на родину и остановки в татарском селе Сорг, а также посещения диковинной мастерской Тоницы[18]
— все привело меня к убеждению, что живопись — не мое призвание. Как художнику, мне нечего было рассчитывать на успех. Ценой больших усилий я мог бы самое большее стать преподавателем рисования в какой-нибудь жалкой провинциальной гимназии, то есть достичь того, чего достиг наш преподаватель Албуриу. Или сделаться богомазом и рисовальщиком вывесок, вроде чудака Кабы. При мысли о подобной перспективе у меня делались судороги и деревенели мышцы. Я говорил себе, что смогу добиться кое-чего в литературе. Поэтому-то со свойственным мне упорством и упрямством я принялся писать. И теперь, старательнее чем когда-либо, просиживал ночи напролет, исписывая убористым почерком целые груды бумаги. Братья Арэпаши решили, что я спятил. Столько времени тратить на писание слов!.. Куда как лучше проводить жизнь совсем иначе! Как они, например, или как многие другие. Госпожа Арэпаш вообразила, что я хочу стать учителем. Филипаке поднял меня на смех:— Новый Крянгэ!..[19]
— А может, ты собираешься превзойти Крянгэ!..