Значит, Гинку меня ждал. Я ничего не сказал больше своей двоюродной сестре. Ушел. Почему я, в самом деле, не заглянул к Гинку в свое время? И вот теперь… Почему теперь, после начала забастовки, я не сделал ровно ничего, кроме как побывал на собрании, пошумел несколько часов в толпе да швырнул три-четыре камня?
— Почему?
— Но разве я мог сделать больше?
— Может, я стал чересчур дорожить своей шкурой?
— Хорошо. Я понял. Но как можно выиграть эту забастовку? Ведь у армии — оружие, а забастовщики выступают с голыми руками. Их ждет поражение.
— А какая мне польза от этого, если в день победы меня уже не будет в живых?
— Нет… Мне кажется, что понимаю.
— Однако я не теряю надежды.
Лицо мое горело. Я чувствовал, что за эти дин я и впрямь мог сделать больше, чем сделал.
Я успокоил себя, рассудив:
— Будут еще и другие бои… И уж тогда…
Спустя некоторое время после начала забастовки выстрелы в городе на Веде стали раздаваться еще чаще. Полиция производила все новые и новые аресты. Так, наверное, обстояли дела и в остальных городах страны, а особенно в Бухаресте.
Я заперся дома. Чтобы убить время, писал дни и ночи напролет, исписывая десятки и сотни страниц. Без всякой радости, не чувствуя в себе ни искры таланта, сочинял лирические стихи — вялые и глуповатые; сочинял и даже отделывал их лишь для того, чтобы отвлечься. Время от времени, уступая настояниям госпожи Арэпаш, вспоминал о Деспе, помогал ей учить уроки, делать домашние задания и — в довершение всего — поучал ее не бояться стрельбы.
— Желтушный, я боюсь. Ужас как боюсь, Желтушный!
— Чего ты боишься?
— Боюсь, что убьют, Желтушный.
— Никто не собирается тебя убивать, Деспа. Никому нет до тебя никакого дела.
— А ты сам… Тебе самому не страшно, Желтушный?
Я покачал головой и шутливо ответил:
— Нет, Деспа, мне не страшно. Я никого и ничего не боюсь…
— Даже смерти?
— А смерти и подавно.
— Пусть тебе верят сестры Скутельнику, Желтушный. Я этому не верю.
Однорукий нашел приют у каких-то женщин и дома не появлялся. Остальные братья Арэпаши закрылись в доме, затопили печь и налегли на еду и питье. Собравшись с духом, я спросил:
— Почему вы не бываете в городе? Разве вас не интересует, что там происходит?
— Нет, — ответил мне Гыцэ. — Мы не любопытны. Не хотим ничего ни видеть, ни слышать. Нас ни капли не интересует, что происходит в городе.
— Скажите лучше честно, что боитесь. Боитесь, как бы вас не задела шальная солдатская пуля.
Они так и покатились со смеху. Когда братья нахохотались вволю, один из них — Андрукэ — ответил мне:
— Эх, парень, мы ведь всю войну провели на фронте… На переднем крае. Два года, как один день. С самого начала и до самого конца. И ни одна пуля нас не задела. В штыковую атаку уж не помню сколько раз ходили. И все четверо остались целы и невредимы, как видишь. Господь бог и божья матерь уберегли нас от смерти. Зачем же нам теперь встревать в дела, которые нас не касаются? Нам не по пути с рабочими железной дороги, а с другими и подавно. Мы, парень, ждем от властей, чтобы они дали нам землю — по наделу в пять-шесть погонов на каждого. Землю нам посулили, когда мы были на фронте. Мы ждали и еще подождем. Обещанное нам должны дать.
В Деспу словно вселился бес. Она беспрестанно вертелась около меня:
— Желтушный, я боюсь смерти. Страсть как боюсь, Желтушный.
— Что же мне сделать, чтобы ты перестала бояться?
— Обними меня, Желтушный.
Я делал вид, что не понимаю. И переводил разговор на другое. Однако смуглянка не отступалась. Продолжала приставать ко мне. Высмеивать. Толкаться. Дразнить. Искушать. Соблазнять. Я почувствовал к ней настоящее отвращение. Меня душила злоба, и от этого Деспа казалась мне лягушкой — блестящей, гигантской черной лягушкой.
— Ну, Желтушный, отчего же ты не целуешь меня?
— Оттого, что не хочу.