Анна ринулась следом и увидела распахнутую калитку. В ее разверсто-голубом квадрате, как на киноэкране, высились щершавые копья зубаревского забора.
К ним стремительно летела фигурка сына. Спустя миг непостижимо-обезьяньим броском взметнулось его тельце по неошкуренной вертикали, достигло рваного верха и переметнулось через него.
Она уловила глухой шлепок босых ног о землю. Миг затишья взорвался испуганным зубаревским ревом. В него вплелся немыслимый, режущий фальцет сына, перемежаемый хлестким чмоком палки по живому мясу. Вопль Зубаря тончал, переделываясь в только что звучавший – собачий.
Анна ринулась к калитке, надрывая голос в исступленном зове на помощь:
– Никоди-и-и-и-им!
ГЛАВА 28
Фельзер шагал по лесу долго, до самого заката, пока не забрел в бурелом. Там его остановили. Протянувшаяся от коряги ветка уцепила Юрия Борисовича за куртку.
– Шо за шутки? – холодно осведомился Фельзер у коряги. – Уберите вашу лапу.
Лапа не убралась. Вдобавок из сморщенной, оттопыренной коры и торчащего белого сука образовалась обросшая мохом морда с бескорым сучковатым носом и слюдяными зенками.
Коряга с мордой качнулась, со скрипом переступила и хмуро спросила Фельзера пропитым голосом, который возник у него в мозгу:
– Чего шляемся?
Юрий Борисович оскорбился. Теперь он твердо и навсегда знал, что красные его уважают. И отчитываться он обязан только в Наркомздраве и ге-пе-у, но не этому штырю с гляделками. В соответствии со своим знанием он и ответил:
– А это, извиняюсь, не ваше собачье дело. И если вы вообразили, что можно тыкать фронтовику-хирургу, с которым еще не пили на брудершафт, то это неприличное хамство с вашей стороны. Кстати, если вы меня затронули, как я должен обращаться до вашей персоны?
– Ич обращайся, – утробно, но достаточно мирно вложила коряга свой ответ опять в самый мозг Фельзера.
– Ич… спич… кирпич… ИзрайлевИЧ, – ахнул догадливо Фельзер, – ваша кличка есть малый подпольный остаток от наших порядочных людей в этой стране. Или я не прав, любезный?
Колода безмолствовала. Глядела хмуро, но соболезнующе.
– Тогда я скажу еще ближе к делу, – понизил и осадил до шепота голос Юрий Борисович, опасливо зыркая по сторонам, – мы одного племени, Рабэ Ич. Я про то, что нас с вами сделал себе один… этот… самый-самый… ну совсем похожий хирург, как я!
Мучимый опасением быть не понятым, ткнул Юрий Борисович пальцем в небо весьма и весьма многозначительно.
– Вы понимаете, про что мои намеки? – страдал в по-пытке донести мудрый смысл своих слов Фельзер.
– Хавать хочешь? – ушла от прямого ответа коряга, почему-то пульнув в старика шмотком лагерного жаргона.
Впрочем, понять ее было можно: всего полста лет назад шастал лешачий дух над Соловками, там и прихватил, вроде легонького гриппа, навык ботать по фене.
Фельзер все осознал и простил, поскольку недавно панибратски протягивающее лапы высокое начальство, обступившее их, было-таки атеистами.
– Может, вы хотите предложить мне индейку с шампиньонами? – лучась в собственной догадливости и подмигивая, поддержал тему Фельзер. – Так я разве против? За ради бога предлагайте, если вы такой богатый, как Ротшильд.
Он представил это бревно во фраке и цилиндре – под Ротшильда, подающее ему на подносе индейку в прожаренных, смешанных с жареным лучком шампиньонах, и закатился захлебывающимся хохотком.
– Эх-хе-хе-е-е-е, – утробно и сокрушенно ревнул лешак. Развернул Фельзера спиной к себе, легонько поддал ему под зад, велел строго и запоминающе – вали, паря, к ребятенку своему. Топай все прямо да прямо. Притопаешь – готовь бадейку.
Ночью, умостившись на соломе под тулупом рядом с ожившим чадом своим, Фельзер являл из себя одно настороженное ухо. Рядом, с ним покоилась приготовленная, как приказали, бадейка.
В него, жеваного жерновами дня, но необъяснимо, на диво бодрого, безостановочно текла лавина звуков.
Тихо посапывала рядом Анютка, опрокинутая в глубинный сон вторично поднесенной к ее носу ваткой с эфиром. Шуршала рядом по прошлогодней листве пупырчатая жаба, подбираясь и выцеливая стреляющим языком малого, но сы-ы-ыт-ного слизняка. Чуфыкал и клохтал где-то в мезозойской дали глухарь, ворочаясь боярским телом на еловой ветке. Тоненько жаловалась на одолевающую дрему сплюшка:
– Сплю-у-у-у-у…
Наращивали мощь хоралы сверчков, пугливо прерываясь в паузе от спринтерского проскока под ними матерого зайца-русака.
Распахнул во всю ширь полыхающие окуляры и гулко ухнул батюшко-филин, оповещая пернатый народец о своем часе охоты.
Внимал и впитывал Фельзер эту необъятную, среднерусскую полифонию, растворяясь в ней малой, родственно-совместимой частичкой, смиренно и благостно, принимая ее уже не головой, а кожей и спинным хребтом, чья мозговая начинка была древнее и тоньше на сотни тысяч лет.
Но вот, размеренно и грубо прорывая всю эту симфонию, стало близиться к уху Юрия Борисовича нечто хрусткое и тяжкое.