Он приподнялся, сел. Хруст, достигнув фортиссимо, внезапно оборвался. В трех шагах от него высилась черная – чернее ночи, горбатая махина. Над головой ее лопатисто раскинули ветви рога. Их контур лепили мерцающей окантовкой светляки.
Рядом с махиной угадывалось то самое… оно… нет:
– Рабэ Ич? – свистящим полушепотом запустил в при-бывших запрос Фельзер.
– Зенки справные, отгад верный! – скрипуче одобрили из тьмы.
– А что ви хотите от моей памяти, когда тебе дают коле-ном под зад? – скромно потупившись, оценил похвалу Фельзер. – Ви-таки явились. Но зачем нам эта скотина с рогами под вашим чутким руководством?
– Буренку-то за цицки дергал, аль не приходилось?
– А кто, ви думаете, доил нашу пеструю Маню, когда Наденьке приспичило рожать Анюту?
– Бадейка тут, что ль?
– Ви же сказали. А я всегда имею привычку делать сказанное от вышестоящих.
– Бери бадейку, – велел ОН.
– Если ви так настаиваете, – вздохнул, но поднялся и взял малую кадушечку Юрий Борисович, мучительно пытаясь разгадать: для чего в такой роскошно озвученной ночи какаято возня с бадейкой, которая, между прочим, у него уже в руках.
– Теперь дои, – велел рабэ Ич.
Лосиха подступила боком, придвинулась крупом, и Фельзер, опустившись на колени, подставил под круп посудину. Он нащупал тугое вымя и, прижимаясь щекой к жесткой шерсти, стал доить.
Тугой, мохнатый бок под его щекой дрожал непрерывной, мелкой дрожью. Внутри урчал и гуркотал могучий механизм переработки зелени в молоко – для родимого, спавшего в живом виде ребятенка.
Фельзер всхлипнул, пустил расстроганно слезу. Она канула в теплых шерстяных недрах лосиного бока.
– Шоб я сдох, рабэ! – потрясенно и благостно подивился Фельзер. – Но где вы найдете на этом свете народ, как мы с вами? Когда тебе ночью пригоняют молоко с рогами, – кто такое кроме нас сделает? Целую ваши ручки, рабэ Ич.
Их нашли на третий день. Отец и дочь возлежали на соломе возле расколоченной вдрызг телеги и горланили припев:
– Уморилась, уморилась, умори-ила-ася-а-а!
Юрий Борисович был кокетливо повязан цветастым бабьим платком, который всегда брал в поездки завязывать поясницу.
Дочь всхлипывала, косилась на отца со страхом, но подтягивала исправно своим чуть осипшим шаляпинским басом.
Над этим пронзительным дуэтом дергала хвостом стрекотуха-сорока в сильном возбуждении, ибо рядом с деревянной бадейкой, наполовину налитой желто-жирным, отстоявшимся молоком, лежала раскромсанная полубуханка хлеба.
Семейная пара старалась в вокально-разухабистом разносе:
– Знамо дело, уморилась, умори-и-ила-а-а-ся-яа-а-а!
ГЛАВА 29
Сон-обморок крепко держал его в тисках вот уже третьи сутки после налета на двор Зубаря. Сон был небывало ярким в деталях, обволакивал сочно-реальным эфиром всевидения.
Впитывая действительность глазами, всеми обостренными чувствами из чьей-то крепкой, бородатой плоти, Евген одновременно видел, осязал все вокруг, паря над этим «все» в невесомом и зорком дозоре.
Он сидел за старинным, орехового дерева столом, завале-ным бумагами, и писал, поклевывая ручкой в квадратный зев бронзовой, массивной чернильницы.
Лето втекало зеленой истомой, пряным липовым жаром, цвиканьем воробьев в распахнутое окно второго этажа высокого особняка, от коего пласталась к горизонту изумрудная панорама реки в лощине, проросшей белыми свечами берез, расцвеченной буйными мазками лугового разноцветья.
Стол был просторным. Рука, держащая ручку, послушна и мускулиста, мысли вскипали легко и возбужденно, переливаясь в строки.
Их напористый бег не прерывала приглушенность родных звуков из-за дощатых стен.
Гулко, медвяно пробили полдень часы в гостиной. Из столовой снизу просачивался осторожный бряк посуды, расставляемой к обеду. Прыснул, раскатился звонким хохотком голос горничной Дуняши. Опал тут же, наткнувшись на сердитый шик Казимира:
– Цыть, сорока! Барин, Петр Аркадьвич, работать изволют!
Он заканчивал шестую страницу своего доклада Государю, о мерах, принимаемых к социал-революционерам, когда бронзовая чернильница, стоящая перед ним, резво скакнула вверх на четверть от стола, плеснув густо-синим языком чернил на щеки и бороду. Тут же в уши, в самый мозг вмялся режущий грохот, а стул тупо ударил снизу в позвоночник, подбросил, поставил на ноги.
Стоя с залитым чернилами лицом, он нашарил на конце стола салфетку, стал промокать лицо, усилием воли выдираясь из оцепенения.
Стена ниспадала, рушилась от взрыва, обнажая пьяно раскорячившуюся наготу комнат с искареженной мебелью.
Сквозь клубы пыли перед взором распахнулась настежь тусклая, посеревшая приусадебная панорама с блеклым, враз остывшим ошметком солнца.
Он увидел через дыру в боковой стене Машу. Дочь, распялив дрожащий рот, видимо, кричала. Крик не был слышен: все еще утробно урчало, скрежетало, ухало где-то внизу, постепенно стихая.
К ушам пробился, наконец, детский вопль:
– А-а-а-а… Боже мой… Боже… Что это?!
– Ничего, Мария Петровна, ничего… это бомба, – ковылял на подгибающихся ногах, продирался сквозь ломаный завал мебели к девочке Казимир.
– Какая бомба?!
– Бомбисты опять, Мария Петровна, проклятое семя!