Последний, Орлов-Чесменскiй, избравъ после отставки свою стезю на поприще коневодства, вписалъ в исторiю Руси еще немало славныхъ страницъ. Это его тройка Орловскiх рысаковъ, так чудно подмеченная Гоголем, мчiт ныне Русь в громе и славе въ грядущее. Это и его коннiца надрывно волочiла пушки подъ Бородiно, да топтала наполеоновское штандарты.
Это и его неутомiмый Буцефалъ орловского двужильнаго помета, впряженный во плугь и соху, напрягаясь всеми ciлами, несеть ситную да ржаную сытость Отчiзне.
Богь особо отметилъ младшего изъ Орловыхъ: краснымъ родимымъ пятномъ на гордой вые. В этомъ цвете державно смешаны полыханье русскiхъ победныхь стягов – с восходомъ светiла над Русью… В нем же – жаръ огня въ русской печи, куда закладывается ныне пышный, духовiтый каравай».
Евген перечитывал некоторые фразы помногу раз, судорожно тиская попавший под руку ластик: текст давался трудно. Закончив, долго сидел, переводя дыхание, как после заплыва в Аргуне. Наконец скорее подтвердил, чем спросил:
– Мы, Орловы, от них…
Мать дрогнула, омытая повтором, плеснувшим оттуда, из двадцать шестого года. Тогда она спросила тетку Лику почти так же. И получила ответ:
– Это наши предки, Анна. Ты графиня в шестом поколении. Но если проболтаешься об этом где-нибудь, седьмого поколения после тебя не будет.
Она не проболталась никому, кроме мужа, до сих пор, принимая от тетки за неделю до ее смерти этот листок.
Сын ждал.
– Да, мы от них. Это наши предки. Ты граф Орлов-Чесменский в седьмом поколении, – она сказала, как рухнула вместе с сыном в их засасывающую, бездонную тайну.
Затем принесла потускневший от времени обломок зеркала, подвела Евгения к трюмо и, поставив к нему спиной, поднесла к глазам сына осколок.
Надрывно, совсем по-человечьи, взвизгнула-вскрикнула где-то, совсем рядом, собака, зашлась в долгом, стонущем вое. Евгений, передернувшись, развернулся на визг. Сказал:
– Выходит, я ровня Толстому?
– Толстому в России нет равных. Мы лишь одного с ним сословия.
– Я так и знал.
– Знать такого ты не мог.
– Я был там! – упрямо и запальчиво отрубил сын. – Я сидел за крахмальным столом и мне подавал жульен на саксонском фарфоре мажордом Казимир!
– А трюфеля Казимир вам не подавал, ваше сиятельство? – пресеклась дыханием в диком смешке Анна.
– Трюфеля нам подавали по субботам после тюрнюр же сензю, – поморщившись, припомнил мелкую деталь своего графского быта сын. – Значит, ты графиня. Тогда что ж ты своего графенка лупишь, как Сидорову козу? Толстой детей не лупцевал.
Снова надрывно, истерзанно взверещала от удара собака за стенами их дома.
Ежась от нещадной допросной вивисекции сына, от страха за его разум, она нашла в себе силы вывернуться, отвести обвинение:
– Графиня Толстая не доила корову, не месила пойло для свиней, а ее сыновья не оставляли мать одну надрываться на мужской работе… у нас ведь нет мужчины, кроме тебя. Отец не в счет, он – директор. От всего этого любая графиня станет ведьмой.
– Ведьма никогда не станет…графиней… тогда и графиня… не должна быть ведьмой, если она настоящая, – ронял кромсанные фразы Евген, магнитно настроенный на собачий вопль-мольбу из-за забора.
Их сосед через улицу, по прозвищу Зубарь (фамилии его никто не знал), отсидевший десять лет за кражу, вышелушился из лагерного бытия в прошлом году. Его взяли ночным сторожем на МТС. Ночь он сторожил трудовое, изработанное железо, днем спал. Проспавшись, ненасытно грыз черными, прореженными цингой зубами сырую капусту и свеклу, держа их за первейшее лакомство.
Нагрызшись, бил приблудившуюся и посаженную на цепь дворнягу. Дважды свирепевшие от собачьих воплей соседские казачки налетали и полировали каторжную садистскую рожу.
Вскоре после этого он выписал на месячные трудодни горбыля и за неделю возвел вокруг двора рвано и остро ощеренный в небеса двухметровый забор. После чего стал мордовать пса с удвоенным нахрапом и подолгу.
– Ма, я больше не удеру без спроса. Наш домхоз вместе будем тянуть, честное графи… графе… гра-фу-евс-кое. Отец знает? – спросил, напряженно слушая короткую тишину, сын.
– Про что? – прорывался изнутри в Анне озноб нервного, истерического смеха.
– Про нашу с тобой породу.
Она не успела ответить. Стонущим и долгим визгом прорвалась тишина. Гвозданул собаку Зубарь, видно, чем-то тяжелым, по ребрам, стал бить, зверея с каждым ударом.
Нестерпимая собачья мука сверлила слух Евгена. Белело его лицо, подергивалось в тике.
Она бросилась к нему, пытаясь удержать, но не успела.
Неуловимо-полетным рывком метнулся Евген к двери, тараном ударил ее, исчез.