Ич, подобравшись к поселению туземцев, к их жилью, оставлял в глухом укромном месте собственное тело и невесомо воспарял над остроконечным разбросом чужих шалашей.
Напитывался обликом и бытом, говором аборигенов и возвращался к Оле.
После этого они вдвоем шли в чужое стойбище, раскрашенные так же, как знающие несколько десятков звуков, слов, необходимых для общенья, неся с собой дары: копье иль шкуру. В особых случаях – один из бронзовых топоров, оставленных богом специально для подарков.
Им хватало несколько дней, чтобы запомнить место нового туземного жилья, их быт и нравы, способы охоты, количество детей и отношения с соседними племенами, куда предстояло внедряться в следующий раз.
Все увиденное и услышанное Ич нацарапывал костью на сырых глиняных лепешках – знаками, показанными богом. Глубинная, необъятная память Ича и так держала в себе без труда все узнанное о туземцах. Но было повеленье Великого Змея-бога: все начертать на глине. Затем обжечь, раскалить ее на костре и остудить до каменной твердости. И уж потом, сложив звончатые, исчерченные лепешки в кожаную суму, нести их к богу, когда он позовет – раз в полнолуние.
Он потянулся всем телом, могучей дрожью мышц, блаженно растворяясь в бытие.
Под правую руку попал упругий, теплый полукруг груди. Под кожею ладони стал накаляться твердостью сосок.
Он сжал ее, и в женском горле стал зарождаться утробный и зовущий стон:
– Ада-а-а-ам!
– Молчи! – Ич грубо шлепнул жесткую ладонь на святотатственные губы: в глубинной, грозной тьме пещеры подстерегал, готовый покарать, незримый и неразличимый палач, стерегущий их память, из которой даже под.страхом смерти не должно прорываться прошлое: житье в Эдеме, прежние имена.
…Они набросились друг на друга с неистовой, остервенелой страстью, слипаясь лицами, губами и телами, рыча, катаясь по шкуре и запуская пальцы в спутанную кудель волос.
Здесь и сейчас в них прорастало человечество!
ГЛАВА 31
Зубарь с его собакой расщепили Евгена на две половины, две личности. Каждая личность существовала как бы сама по себе. Одна – полола огород, поливала тыквы с помидорами, встречала Красульку, мыла полы в доме, купалась в Аргуне, вопила по-тарзаньи, перелетая с дерева на дерево на лесных лианах; мастерила в своем саду шалаш-убежище на вековой шелковице у самой вершины.
Эта же половина одолевала сельскую семилетку: легко и полетно писала изложения-сочинения у Карги, загарно-черной, добрейшей литераторши Клавдии Юсуфовны; перерисовывала географические карты на уроках Сявы-географа, сделавшего это занятие стержнем своей педагогической методы; все уверенней крутила «солнце» на турнике у кондового физкультурника-орденоносца Якова, раз за разом пулявшего в класс закаменевшую байку про свои резиновые сапоги:
– У Москве токо дожжик зачинается, а у мене в сапогах уже мокреть, гы-ы-ы-ы!
Эта же самая половина со смаком вкушала вопли Белой-арифметички, севшей на кнопку, подложенную на стул. Белая люто ненавидела школу, всех их, разномастное, шкодливое и горластое племя. Евген снисходил покровительственной приязнью к упертым отличникам Ивану Асееву и Лешке Польшакову; пылко сох по грудастенькой Вальке Лукьяненко, лучше, выпендрюлистее всех прогибавшейся на «мостике» под окнами школы на переменке, аккуратненько подоткнув перед этим платьишко под рейтузики; дрался со старшеклассниками, кои с оторопелой злостью ломали козлиное нахальство директорского сынка, переводившего любой спор в петуший зазыв: «Давай стыкнемся на спор?!»
Стыкались до красной юшки из носа, ее умудрялся пускать Евген почти всем «стыкарям», сам отделываясь фонарем под глазом либо фингалом на лбу. Все это вытворяла первая половина его сущности.
Вторая же, обитая рядом с первой, жила совершенно иной напряженной жизнью: читала книги (даже с фонариком под одеялом, отосланная спать) и рвалась ночами ввысь.
Дождавшись, когда заснут родители, прокравшись меж скрипучих стен коридорчика, Евген выбирался во двор и садился под виноградником, опираясь спиной о теплую и шершавую упругость лозы. Поднимал голову.
Бездонное скопище тьмы сквозь узорчатые прорехи виноградных листьев прожигали колючие стада звезд. Все это кристаллизовывалось в нем тоской по свершившемуся. Он уже был там! Он видел эту тьму, клубившуюся над дворцом Ирода, его пронизывала, отравляла непостижимой тайной скотская страсть полутрупа над трупом; он задыхался в сече Элеазара с римской когортой; его мяло в жерновах отцовской жалости бородатого Петра Аркадьевича с искалеченной дочерью на руках; в нем синхронно с Казимиром вспухала державная ненависть к паразитарным короедам империи.
Эта вторая половина Евгена была безнадежно обожжена страстями ушедших великанов и ненасытно жаждала вернуться туда, к ним.
Но парная тьма кавказской ночи равнодушно и немо колола длинными лучами его распахнутые зрачки. Она не желала более вбирать в себя скрюченный комочек его Духа, научившегося читать чужие мысли.
Кое-что к этому умению добавилось однажды утром.
Мать угнала Красульку утром к стаду, оставив сына полить кукурузу из арыка.