Религиозные мыслители и писатели, в том числе русские, были единодушны в своем отрицательном приговоре ренановской интерпретации евангельской истории. Так, С.Н. Булгаков указал на «развеселый, разухабистый скептицизм Ренана с эстетически-религиозным гарниром и с бульварным романом вместо Евангелия»[583]
. Еще более резко высказался Д.С. Мережковский в своем «Иисусе Неизвестном»: «Ренанова «Жизнь Иисуса» — Евангелие от Пилата». Однако, как полагает А.Е. Нямцу, эта излишне «ортодоксальная» позиция только способствовала росту невиданной популярности сочинения Ренана, которая «в конце концов завершилась своеобразной «канонизацией» концептуального подхода Э. Ренана к жизни Богочеловека»[584]. Исследователь полагает, что «Э. Ренан теоретически сформулировал и художественно реализовал новый для своего времени и продуктивный для последующих эпох взгляд на канонический материал, преодолевающий схематизм евангельских сказаний, заполняющий многочисленные лакуны и разъясняющий «темные места»»[585]. Безусловно, с мнением о «схематизме» евангельского текста можно и нужно поспорить (он не схематичен, а сознательно эллиптичен, герметичен, символичен, многомерен, в силу чего и образ Иисуса не подлежит однозначной интерпретации), но нельзя не согласиться со следующим утверждением А.Е. Нямцу: ««Жизнь Иисуса» французского автора стала своеобразным «первотолчком» для принципиально и н о г о (разрядка автора. —Как отмечает А.Е. Нямцу, «необычная версия духовной биографии Христа во всей ее противоречивости и человеческой «обыкновенности» исследуется в романизированном трактате Э. Людвига «Сын Человеческий» (1928, рус. пер. 1929), в котором реконструируется психологический портрет человека, ставшего Богом»[587]
. В обращении «К читателю» писатель сообщает, что опирается в первую очередь на Евангелия от Марка и Матфея и следующим образом объясняет свой замысел: «Эта книга имеет в виду изобразить только Христа-человека, а не Христа-Спа-сителя. Автор совершенно не касается теологии. Он излагает историю так, как если бы он не знал ничего о мировых последствиях этой жизни…в нашу задачу входят только изображение исторических событий и воспроизведение человеческих характеров… Нашей целью было изображение не вероучения, которое каждому известно, а внутренней жизни пророка. Нас занимает здесь не Его позднейшее влияние, которое создано другими, а лишь история Его сердца, развитие Его самосознания, намерения и мотивы Вождя. Его искушения, мечты и разочарования; мы хотели изобразить душевную борьбу между дарованием и покорностью, порывами и апатией, высоким призванием и обыкновенным человеческим счастьем; мы имели в виду нарисовать образ пророка, который возвышался над своим поколением и все же в некоторых отношениях не дорос до него»[588]. Как полагает А.Е. Нямцу, писателю «в целом удалось реализовать свой необычный и «еретический», с точки зрения церковных канонов, замысел: жизнь Иисуса показана им как процесс зарождения, становления и после мучительных колебаний окончательного утверждения личности, которая сознательно идет на Голгофу; при этом сам факт предательства в известной степени второстепенен, ибо он просто дал возможность реализоваться сделанному выбору. В то же время автору, несмотря на декларируемую объективность и даже отстраненность от материала, не удается занять позицию постороннего летописца, ибо он уже знает историю и будущее Мессии. Поэтому сквозь многие его внешне объективированные размышления и сообщения о каких-то событиях прорывается желание изменить общеизвестный ход событий, помешать случиться давно происшедшему. Тщательно скрываемая экзистенциальная эмоциональность реконструкции психологического мира Иисуса не только создает дополнительный драматический подтекст, но и превращает повествование в совершенно необычное с точки зрения традиции «Евангелие от Человека»»[589].