La Dragueuse, Минный Тральщик – так называют меня монахини. И не потому, что моя юбка волочится по земле. Я ношу под нею брюки и подтыкаю ее, чтобы двигаться быстрее или влезть на дерево с луком – подстрелить немного мяса, чему, кстати, монашки очень радуются. Но по их глазам вижу: они считают, что во мне слишком много озорства и жизнелюбия для нынешних обстоятельств. Даже сестра Тереза, которая ближе всего к тому, что можно было бы назвать моей подругой здесь, в Великой Тишине, пометила меня как черную овцу в этом белоснежном стаде, настояв на том, чтобы я носила только коричневое ниже плеч. Ее обязанность – стирка больничного белья, и она утверждает, что я безнадежна в том, что касается белого.
– Лизелин! – гневно кричит она, держа в вытянутой руке мой наплечник, заляпанный чьей-то кровью, наверное, какого-нибудь кошачьего, которого я свежевала.
– Месячные? – выдвигаю я предположение, и сестра Тереза складывается пополам от смеха, краснеет и заявляет, что я – это de trop [114]
. Тем не менее я оглядываюсь вокруг и думаю: как в сложившихся обстоятельствах любое количество жизнерадостности может быть хотя бы достаточным?Лизелин – это я: сестра Лизелин, облагодетельствованная, привезенная сюда под покровом темноты, получившая убежище на время бесконечных тюремных заключений моего жениха, обряженная в просторную одежду, отданная в жены Богу, чтобы скрыть свою девичью фамилию. Надеюсь, Он относится с пониманием, когда я молюсь за то, чтобы наш брак не продлился вечно. Сестры, похоже, забыли, что я – не одна из них, даже притом, что знают, как я сюда попала. Тереза, тараща глаза, заставляет меня повторять подробности «моей биографии». В этом она вся: двадцати лет от роду, в тысячах миль от французских пастбищ, стирает одежду прокаженных и белье после кровавых выкидышей, и тем не менее ее потрясает рассказ о моем чудесном спасении. Или то, что я спаслась вместе с Анатолем. Когда мы одни в душной прачечной, она спрашивает, как я узнала, что это любовь.
– А что еще это могло быть? Что еще может одурманить тебя настолько, чтобы подвергнуть опасности сотни людей?
Это правда, я действительно это сделала. Очнувшись наконец от лекарственного угара в Булунгу, я поняла, какую обузу представляла собой, и проблема не в том количестве фуфу и рыбной подливы, которые съедала день за днем, а в том, что являлась иностранкой в воронке циклона. Армия Мобуту была безжалостна и непредсказуема. Жителей Булунгу могли обвинить в том, что они меня укрывали. Деревню вообще безо всяких причин могли сжечь дотла. Люди быстро учились: лучшей стратегией было стать невидимым. Однако обо мне было известно всей округе: в течение месяцев болезни и забытья я была развевающимся кричащим флагом, влюбленной дурочкой, центром собственной вселенной. Наконец, я воспрянула и увидела, что солнце пока восходит на востоке, а вот остальное изменилось. Я умоляла Анатоля отправить меня куда-нибудь, где я не представляла бы опасности для других, но он не хотел отпускать меня одну, утверждал, что мне нечего стыдиться. Анатоль сильно рисковал, чтобы находиться рядом со мной. Сейчас многие рискуют тем, что любят, повторял он, или просто тем, к чему привыкли. Мы скоро уедем, обещал Анатоль, вместе.
Друзья, в том числе люди из Киланги, о которых я никогда бы не подумала, что они станут рисковать ради Анатоля, помогали нам. Например, папа Боанда. В своих красных штанах он пришел к нам в Булунгу однажды вечером, неся на голове чемодан. И дал нам деньги, какие якобы был должен моему отцу, хотя это весьма сомнительно. Чемодан был наш. В нем лежали платье, альбом Руфи-Майи для раскрашивания, вещички из сундучков с приданым, мой лук и стрелы. Кто-то из жителей Киланги сохранил эти дорогие для нас предметы. А может, они просто никому из прочесывавших наш дом женщин не понадобились, хотя лук, по крайней мере, представлял ценность. И третья вероятность: испуганные тем, что наш Иисус не сумел нас защитить, они предпочли держаться от всего нашего подальше.
Новости об отце были плохими. Он жил один. Я не представляла его без женской заботы – кто же ему теперь готовил? Говорили, будто он отрастил бороду, не стрижется и страдает от недоедания и паразитов. Дом сожгли, в этом винили либо дух нашей мамы, либо озорство деревенских детей, хотя папа Боанда допускал, что это отец пытался пожарить мясо на керосиновом пламени. Отец перебрался в лесную лачугу, которую называл Новой церковью вечной жизни, Иисус бангала. По многообещающему названию можно было заключить, что приверженцев у него было немного. Люди ждали, чтобы увидеть, как Иисус защитит папу Прайса, когда он вынужден справляться наравне со всеми остальными – без внешней помощи, доставляемой на самолете, и даже без женщин. Пока папа, похоже, особых успехов не достиг. Ко всему прочему его церковь располагалась слишком близко к кладбищу.