— Сегодня у нас скорбный день. Сегодня мы провожаем в последний путь нашего дорогого Степана Сидоровича Крутых. Я знал его с раннего детства, мы жили с ним в одном доме, учились в одном классе, читали одни и те же книги, чтобы вырасти такими же стойкими и преданными нашей любимой родине, как Павка Корчагин и молодогвардейцы. И всю свою жизнь мы были верны заветам героев. Вы знаете, как замечательно трудился дорогой наш Степан и как высоко родина оценила его трудовые подвиги. — Аркаша простер руку над гробом — туда, где на кладбищенской тележке были сложены приколотые к красным подушечкам награды Степана: несколько орденов и медалей и две золотые звезды.
При виде звезд я вспомнил купленные на барахолке по поручению Натана цацки — «не фуфло, а настоящие, Натан за настоящее хорошо платит» — и обрадовался: пусть в Натановой кладовке-арсенале и не фуфло висит, но награды Степана не уплыли в Америку, а останутся у Тамарки и Вовы.
— Мы, близкие друзья Степана, — продолжал Шик, — радовались его успехам, поддерживали его в трудную минуту. — Аркаша наклонил голову набок и строго оглядел слушателей, словно удостоверяясь, поняли ли те, как велик его личный вклад в становление Степана как гражданина и героя труда. — Нашего дорогого друга больше нет с нами, преданная Тамарочка лишилась любящего мужа, Володенька остался без заботливого отца. Но мы не прощаемся со Степаном Крутых, его бронзовый бюст навеки останется украшением нашего города. Спи спокойно, дорогой наш Степа. Память о тебе навсегда останется в наших сердцах. А теперь, — сказал Аркаша без всякого перехода, — слово предоставляется представителю шинного завода, на котором долгие годы замечательно трудился покойный.
Мне почудилось, что сейчас посыплется скороговорка массовика-затейника: просим, просим, давайте-ка все попросим! Но Шик скорбно потупился и шагнул в сторону, как бы уступая место следующему оратору.
Однако следующий оратор у изголовья гроба не появился. В группе заводчан произошло небольшое замешательство — выступать явно никто не готовился. Наконец вперед шагнул знакомый мне сборщик и, смущенно теребя в руках кепарь, сказал:
— Степан у нас в цеху работал долго. — Помолчал. — Долго работал. Его многие помнят, вспоминают о нем хорошо. — Помолчал. — Сколько уж его на заводе нет, а никто так работать не может. Его высоко заносило, а он все равно был своим. — Помолчал. — Хороший мужик был Степан. Свой мужик.
Сборщик постоял еще с полминуты, как бы раздумывая, не сказать ли чего еще, и спрятался среди своих.
— Кто еще хочет сказать о покойном? — строго спросил Шик, осматриваясь по сторонам.
Все молча отводили глаза.
Шик глянул в мою сторону. Я помотал головой.
— В таком случае траурный митинг объявляю закрытым, — сказал Шик и вопросительно посмотрел на батюшку.
Придерживая рясу рукой, чтобы не заляпаться глиной, к гробу подошел молодой священник и начал читать за упокой: «…во блаженном успении вечный покой подаждь нам, Господи…»
У него был доброжелательный взгляд и тихий сипловатый голос, от которого почему-то становилось спокойнее на душе и пропадала неловкость, которую я всегда испытываю на похоронах.
С крестом и кадилом в руках батюшка трижды обошел вокруг гроба и вновь остановился у изголовья.
В руках у Тамарки и бабы Нины горели тонкие свечки, снизу обернутые бумажными фунтиками, чтобы не закапаться воском. Несколько огоньков трепетало и в группе заводчан. На голову Степана падали редкие снежинки и оставались лежать, не тая, на лбу и редких волосах.
«Со святыми упокой, Христе, душу усопшего раба Твоего Степана, праотец, отец и братий наших, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная. Аминь».
Странное и нелепое, как все эклектичное, смешение двух погребальных обрядов — советского, к которому я привык, считал естественным и единственно возможным для себя, когда придет мое время, хотя, если вдуматься, какая мне тогда будет разница, — и христианского, православного, всегда казавшегося мне душевным и добрым, но архаичным, каким-то наивным, уместным разве что для прощания с древними, родившимися до нашей динамичной эры старухами, чем-то вроде этнографического спектакля. Но вот что удивительно, непонятно: первая часть похоронного обряда, советская, оставила после себя тоску и пустоту, а вторая, наивная и архаичная, — надежду, нет, пожалуй, еще не надежду, а только смутное желание расслабиться, отдаться вере в желанный, как сон после утомительного дня, вечный покой — даждь нам его, Господи! — нерассудочной вере в жизнь бесконечную без болезней, печалей и воздыхания, без подлости и предательства. Ишь чего захотел! А хорошо бы…
Батюшка тем временем осенил Степана крестом и отошел. Тамарка нагнулась к гробу и замерла, зарывшись лицом в цветы, — виден был только черный платок. Вова неуклюже ткнулся губами в лоб Степана, за ним попрощалась с братом Зинаида, баба Нина припала к большой Степановой руке, я коснулся гроба у изголовья и отошел в сторону.
Гроб закрыли.