К концу 1930-х годов в некоторых текстах Гор радикализует стиль настолько, что формальная изощренность отдельных прозаических периодов уже превосходит «силлогические выкрутасы», из-за которых в 1933 году критики обрушились на «Живопись». Рассказы, часть которых была опубликована только в 1960-х годах, лишаются уже и «этнографического» алиби, согласно которому, например, описывать советскую повседневность через цепочку нарочитых остранений можно потому, что так на них смотрит герой – например, гиляк Ланжеро, обладающий первобытным сознанием[411]
. В рассказах «Маня» и «Чайник» (1938)[412] Гор ищет возможности возвращения в урбанистические декорации, естественные для стиля, которым он стремился пользоваться несмотря на приводившиеся выше апелляции к «прозе о советской природе». Первый из этих рассказов, включенный в сборник 1968 года как якобы входивший в «Живопись», построен на том, что жена уходит от мужа по частям («Петров посмотрел еще раз. Левая рука жены была на столе и держала блюдце, а правая исчезла»). Герой рассказа «Чайник» Петр Иванович превращается в чайник и в этом положении наблюдает за изменой его жены:Вода закипела в нем, но Зина в это время разговаривала с гостями и забыла о нем. И опять Петру Ивановичу почудилось, что это река, падающая с гор, и что он русло, и река бьется, кипит, несется в нем[413]
.Путешествующим по Дальнему Востоку героям Гора и ранее представляются подобные метаморфозы, но скорее в режиме внутреннего монолога, полного натурфилософского пафоса; комизм же чайника, который представляет себя рекой из-за того, что вскипает[414]
, уже выходит за пределы того, что Гор позволяет себе опубликовать в 1938 году.Рассказ 1939 года «Пила» представляет собой зарисовку дореволюционной несправедливости: богачи Молокановы выбивают у отца героя пилу, которую он у них якобы одолжил. Сюжет практически не получает развития: «Из окна я смотрел, как бьют моего отца. Его били на улице перед домом, и люди сбежались со всей деревни посмотреть, как его будут бить». Так рассказ начинается и далее строится как цепочка картин абсурдированного, нарастающего вплоть до безнаказанного убийства насилия:
– Кричать будут, – сказал Иван.
– Не будут, – сказал Тиша. – Мы им рот зашьем. Сначала рот, а потом мешок. Только влезут ли они в отхожее место. Боюсь, что не влезут.
– Влезут, – сказал Иван. – Не влезут – так пропихнем[415]
.Состояние беспомощного наблюдения, в котором находится ребенок, неоднократно воспроизводится в прозе Гора, например в рассказе «Горячий ручей»:
– Мальчик, – сказал мне тот высокий человек. – Иди посмотри на папу. Мы убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу. <…>
В комнате жужжала муха. Ей было душно. Она билась о стекло, просилась в лес. Я распахнул окно. Но ветра не было. И в комнате по-прежнему было душно, как во сне. Отец мой лежал на полу, и голова его смотрела на меня. <…>
Я подошел к бане и распахнул дверь. Мать моя сидела в сосновой бочке. <…>
Она смотрела на меня неподвижными глазами. Рот ее был открыт. И вода из желоба журча падала на нее. <…>
Но мама была холодная в горячей воде, чужая, словно то была не мать, а другая, незнакомая женщина[416]
.