Мы предчувствовали полыханьеэтого трагического дня.Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.Родина! Возьми их у меня!Я и в этот день не позабылагорьких лет гонения и зла,но в слепящей вспышке поняла:это не со мной – с Тобою было,это Ты мужалась и ждала.Нет, я ничего не позабыла!Но была б мертва, осуждена —встала бы на зов Твой из могилы,все б мы встали, а не я одна.Я люблю Тебя любовью новой,горькой, всепрощающей, живой,Родина моя в венце терновом,с темной радугой над головой.Он настал, наш час,и что он значит —только нам с Тобою знать дано.Я люблю Тебя – я не могу иначе,я и Ты – по-прежнему – одно[456].Берггольц пишет здесь о начале войны и блокады в терминах любовного соединения, где актанты не только сливаются, но и обмениваются личностными признаками («это не со мной, с тобою было»). Рецепт поэтики, анестезирующей блокадную боль, – переход от я
к мы («все бы встали, а не я одна»), который часто осуществляется посредством ты – через обращение к Другому. Она превращает индивидуальное, отдельное уязвимое и страдающее тело в тело общее, конкретное – в абстрактное, риторически абстрагируя саму смерть, боль, наносимую историей:…А тот,над кем светло и неустанномне горевать, печалиться, жалеть…ты слит со всем, что больше жизни было —мечта,душа,отчизна,бытие, —и для меня везде твоя могилаи всюду воскресение твое.Твердит об этомтрубный глас Москвы…[457]Интересно сопоставить блокадную поэзию Берггольц с фронтовой любовной лирикой Константина Симонова: они обе пользовались огромной популярностью среди читателей того времени и сосуществовали в мире военной поэзии со столь же популярной лирикой ненависти.
Если любовная лирика Симонова противопоставляла личное общественному и задействовала автобиографический материал[458]
(было известно, что адресат его стихов – кинодива Валентина Серова), то лирика Берггольц, напротив, соединяла личное с общественным: ее ты одновременно предстает и собственным, интимным, и всеобщим. Блокада позволяет ей наконец во всеуслышание признаваться в любви и к Родине, и к мужу Молчанову, и к возлюбленному Макогоненко. Задача приобщения личного к общему и общественному, известная советской литературе задолго до блокады, приобретает у Берггольц новую значимость: слыша ее обращения в холодных страшных квартирах, блокадники осознавали, что они не изолированы от мира, все еще причастны общей задаче; они отчаянно нуждались в таком призыве к стиранию грани между отдельным блокадником, всем блокадным городом и всей воюющей страной. Отдельная личность размывалась и преумножалась, усиливаясь в трансиндивидуальном экстазе; именно эта форма блокадного лирического обращения оказалась – по крайней мере до прорыва окружения – приемлемой и необходимой как внутри блокады, так и вне ее.3
Я ужеНичего и бегу к ничему.Я уже никого и спешу к никому.Геннадий ГорПо сравнению с Берггольц Гор может считаться наименее «печатабельным» блокадным поэтом из всех авторов, чье творчество дошло до нас. Геннадий (Гдалий) Гор, выехавший из города в эвакуацию в Пермскую область после блокадной зимы, в 1942 году работал над тетрадью стихов, у которых не было адресата; вернее, их адресат, по наблюдению Марка Липовецкого[459]
, не только погиб в блокаду, но и вообще утратил субъективность, расчленился, стал ничем – мусором истории.