…я продолжал молиться, как было у меня заведено. Не буду повторять молитвы, но в ней не было ничего такого предосудительного и ничего такого, что было бы несправедливо и неестественно с точки зрения человека. Я говорил эту молитву регулярно каждую ночь перед сном, в поезде, накрывшись с головой одеялом, в гостиницах, дома, на Урале, в Карелии на столе почты или в койке общежития, в Крыму, в палатках, на станциях, в чайханах. Я никому не рассказывал о ней и огорчался, если нечаянно засыпал не помолившись, но это случалось очень редко. Я требовал каждый раз одного и того же и считаю, что только собака могла не понять этого и не согласиться с этим, или тот, кого нет, что осложняет дело. <…> Первое место занимала любовь к папе и маме, вообще к моей семье, которой жилось очень скверно (135–136).
Интерес к этой теме отражают «Псалмы» Зальцмана – тринадцать стихотворений, первые два из которых были написаны 22 августа 1940 года, еще до войны, а последнее, тринадцатое – в 1951 году. Развитие внутреннего сюжета этих псалмов – от призыва «И пусть нам поможет единый Бог» в третьем псалме, через отчаянный вопль четвертого псалма, написанного еще в Ленинграде в мае 1942 года («А впрочем, может, вши тебе дороже / заеденных людей? / Если так, – выращивай их, Боже, / А меня – убей. // Но если что-нибудь над нами светит / И ты на небесах еси, / Я умоляю, хватит, хватит! / Вмешайся и спаси»[469]
), к агрессивному, переходящему в бласфемию и богоборчество поздних псалмов, одним из ярких примеров которого выступает псалом седьмой:Псалом датирован 25 января 1943 года – примерно в это время Зальцман работает над блокадными воспоминаниями, в которых мы находим возможный источник определяющих для него интонаций в вопросе о теодицее:
Мы все часами простаивали у печки, какими-то остатками сознания устремляясь к концу этого, мы еще не переставали надеяться. Мама говорила: только бы еще раз поесть вареной картошки, ты, гнида Господи Боже, который не дал этого, я б тебе вбивала эту картошку в твою глотку, пока бы у тебя горло и твоя зверская морда не расселись. Я ни о чем не думал. Мне только все время хотелось разбирать папины картины, которые я считал своими, но я не мог отойти от печки к замерзшему окну (149).
Отец Зальцмана к этому времени уже умер.