Важно отметить, что сведение счетов с Богом для Зальцмана никак не связано с попыткой самооправдания и перекладывания вины живущего перед умершими на Того, кто это допустил. Воспоминания художника в целом являются примером беспощадного саморазоблачения, лишенного какого бы то ни было позерства и жалости к себе и важного особенно в связи с тем, что мы имеем здесь дело не с дневниковым текстом, пишущимся более или менее спонтанно, а с продуманной систематической ретроспекцией. Основной пункт обвинения можно было бы сформулировать так: герой воспоминаний не может себе простить, что отдал инициативу своему подсознанию и социальным рефлексам, в первую очередь чувству самосохранения, ведущим его к выживанию, тогда как разум и естественные человеческие чувства должны были бы поставить его хотя бы перед необходимостью хотя бы морального выбора, если не следования категорическому императиву. Уже упоминавшееся «безумное непонимание» манифестируется на всех уровнях восприятия, его источники лежат вне блокадного времени и объясняются автором его принадлежностью как к социуму киностудии, которую он одновременно любит и ненавидит, так и ко всему советскому обществу:
Последнее время [речь идет о довоенном времени.
Еще более важным оказывается дефект внутреннего зрения (или, выражаясь языком Матюшина, способности к расширенному смотрению), результирующий в непрозорливости. Дар предвидения Зальцман отмечает у самых разных людей, начиная с родителей и кончая соседом Ведерниковым, спрятавшим в блокаду у Зальцманов чемодан с наворованной пищей и, разумеется, не сказавшим им о содержимом чемодана. Впрочем, Зальцманы в определенный момент все-таки открыли чемодан, и эти продукты, которые они в свою очередь крадут у Ведерникова – на этот счет рассказчик не испытывает ни малейших угрызений совести, – помогают им какое-то время продержаться. Прозорливость Ведерникова была основана на информированности, способность к предвидению родителей Зальцмана – на мудрости, которой сам он оказывается лишен и характеризует себя в одном месте как «собаку без мозжечка» (151). Показательно, как Зальцман описывает не состоявшуюся осенью 1941 года эвакуацию; в этом описании сходятся многие отмеченные выше моменты – фатальное разрушение семейного очага как микрокосма мировой гармонии, стремление к восстановлению первичного порядка, оказывавшемуся в итоге невозможным, и выведение на первый план визуального начала, гипостазированием которого выступают видения и предвидение: