Для некоторых ленинградцев, представлявших ценность для оборонной сферы, выбора почти не было: либо их эвакуировали вместе с заводским оборудованием, либо им приходилось оставаться на работе с тем, что оставалось невывезенным. Тех, кого не касались военные нужды, мотивировали уехать в августе 1941 года, а затем снова после февраля 1942 года и вплоть до последующего лета, но, поскольку по закону эвакуация не была обязательной, многие ленинградцы принимали решение остаться. Можно сказать, что вопрос об эвакуации стал подлинным вопросом об агентности. Покинуть город означало, возможно, потерять работу, жилье и другие привилегии: Ольга Рыбакова назвала Даниилу Гранину основную причину того, что она осталась в городе даже после отъезда мужа и матери (хотя отношения были плохими и
В сущности, ленинградцев (особенно женщин и детей) было трудно убедить записаться на добровольную эвакуацию летом 1941 года: многие горожане не хотели уезжать, а партийные кадры и политика были организованы плохо[165]. Нина Кобызева отметила, что эта хорошая идея была испорчена, поскольку ее осуществление оказалось, как обычно, «отвратительно»[166]. В глубине души граждан заботили не только материальные потери – угроза символической утраты была не меньшей. Одно из самых красноречивых свидетельств о дилеммах эвакуации оставила Анна Остроумова-Лебедева[167]. К августу, когда некоторые из ее друзей начали покидать город, она признавалась, что вынуждена заглянуть в себя, чтобы решить, как поступить. Другие оставались, но у некоторых преподавателей был шанс уехать вместе со своими институтами. В конце концов она приняла решение «никуда не уезжать, и умереть в моем любимом городе, и быть похоронной рядом с моим незабвенным другом и мужем, с моим принесшим мне столько счастья, дорогим Сережей…»[168]. Она записала в дневнике, что райсовет подготовил постановление о принудительной эвакуации женщин и детей. Как пишет Остроумова-Лебедева, некоторые женщины выразили протест; когда им сказали, что их продовольственные карточки будут конфискованы в наказание, они заявили присутствующим представителям власти: пусть только попробуют. Когда же им пригрозили изъятием внутренних паспортов, женщины дали тот же ответ, утверждая, что готовы умереть в городе. Нет нужды говорить, что такое постановление так и не было ни издано, ни осуществлено[169]. Что касается личных чувств Остроумовой-Лебедевой, то она была уверена, что отъезд из Ленинграда убил бы ее. Смерть от бомбы или от голода была предпочтительнее: лишь бы умереть дома и не оказаться вынужденной испытать несчастье расставания с городом[170]. Те знакомые художницы, которые уезжали, находились не в самом добром здравии и опасались за свое благополучие, и это было еще одним доказательством того, что она сама должна была остаться[171]. После начала блокады другие боялись за свою жизнь, но она оставалась непреклонной: что ей делать где-нибудь в Свердловске, спрашивала она себя. Как заклинание она повторяла: лучше умереть в «Петербурге» и быть похороненной рядом с мужем[172].