Осенью из Фирсановки я уже уехал, у Ростроповича не жил уже с весны, в Москве с семьей – не допускала жить милиция, – и с ноября Лидия Корнеевна пригласила меня на зиму опять в Переделкино. Но оттого мы не стали с Люшей встречаться чаще. Уже был жестокий и предфинишный ритм, я спешил окончить, что мог, – предисловие к «Стремени Тихого Дона» и, главное, статьи для «Из-под глыб». Вполне понимая, как сложно будет принять, как чужи придутся и матери и дочери Чуковским эти статьи, я решился начать им давать читать. Лидия Корнеевна прочла «Письмо вождям» – и, к моему удивлению, одобрила (для неё всегда высшей меркой было сравнение с Герценом: Герцен тоже писал Александру II письмо), прочла две статьи из «Глыб» – чужевато, но не рассердилась. (Есть у неё расположение к широте взглядов.)
Не то – с Люшей. Это впервые брала она читать моё написанное с неведением и опозданием в несколько месяцев, когда оно уже двинулось (и тем вождям и на Запад). А ещё и три статьи «Из-под глыб» – густо! непереносимо! И вулканически прорвалось в ней – с особенной страстью против православия и патриотизма. Люша читала – и почти бранилась, писала на листках, но, сама себя в нетерпеньи опережая, наговаривала свою сердитость на диктофонную плёнку, чтоб не потерять самых хлёстких выражений, где обронена была так свойственная ей интеллигентская уравновешенность, – а уж с плёнки потом переписывала на листки. Она поносила и разносила меня с такой резкостью, какой не бывало никогда между нами. И всё равно листки получались безпорядочны – и с ними она спешила сама в Переделкино, выговорить это мне. Здесь была и та эмоциональная подстановка, какая бывает в женских спорах: раздражение по одному поводу переносится совсем на другой. Но было и безжалостное обнажение, чего никак же не могла она вдруг принять: что неужели столько лет, что лучшие силы она отдала служению – чему же? Насколько верней, насколько обязанней было ей помогать – деду в его последние годы. А теперь – слепнущей матери, работающей с такими невероятными трудностями.
Снова я вышел в столовую из той комнаты, как 8 лет назад, тогда – знакомиться с Люшей при мягком электрическом свете, теперь – тяжело объясняться при пасмурном январском. Так и не выздоровевшая, бледная, худая, в чём держалась душа? – она с последней страстью вела монолог против моего немыслимо позорного православно-патриотического «из-под глыбного» направления. Сказала: «Я теперь понимаю, что не зря в моих жилах течёт и еврейская кровь». Возражал я – вяло, и – переубедить нельзя, надо было этим заниматься раньше, и – чувства не переубеждаются, да и было всё это – в январе 74-го, не самое подходящее время для ссор. Люша – истощилась в этом монологе, ей нужно было лечь, отдышаться, отдохнуть. Я с болью, с грустью видел, как много упущено на многолетнем пути и как поздно уже исправлять.
Но даже и в те месяцы, и после этого разговора, – она просила работы. События катились уже не в её управлении, а она – просила работы, хотела опять помогать! А у меня что ж было в это время? Я мог только дать ей готовить хронологическую сетку Февральской революции, выбирать из вороха революционных событий – фрагменты, справки о лицах. Не опустила рук, хвала ей! И до самой моей высылки и после неё выстаивала достойно. Вопреки своей среде, воспитанию, сознанию – моё открывающееся – чужое? – несла и несла на себе, держала плечи под моей задачей как завороженная, шла и шла вперёд.
В эти недели – исключена была и Лидия Корнеевна из Союза писателей. (И – хорошо громыхнула им в ответ.)
Затем вскоре меня выслали – и в наш осаждённый развороченный дом, откуда всё управление и эвакуацию перегруженными руками вела Аля, – Люша вновь приходила, каждый вечер после работы, под накалом тех часов сидела за моим столом, разбирала, сортировала по конвертам заготовки, материалы, многие из которых или сама печатала, или знала. Готовила архив к переправке за границу, которая ещё неизвестно было, удастся ли Але.
Первые месяцы после моей высылки были у Чуковских тяжелы. И дочь и мать осыпали почтовыми анонимками – то в стихах, то с матерной бранью, то с сообщением, что «лев убит», то – что «будет убит». Шпики и провокаторы нагло лезли в переделкинскую дачу, по-музейному открытую для всех. Стукач-швейцар в городском парадном останавливал посетителей Чуковских, придираясь, что с ним, швейцаром, не поздоровались вежливо (а задержанному – 75 лет!). По слепоте Лидия Корнеевна могла писать только чёрными фломастерами из-за границы, – на таможне портили их или наполняли розовой жижей, – неисследимые государственные возможности гадить, и так мелко, что даже лень и стыдно протестовать публично.
Под мой день рождения, первый в изгнании, Люша, чтоб согнутой не ходить, послала мне в Цюрих поздравительную телеграмму – врагу народа № 1, и с восхищением! ГБ этого не снесло. Рано утром по телефону – типичный диалог:
– Елена Цезаревна, с вами говорит такой-то из КГБ. Это вас не пугает?
– Нет, почему же?
Оно и правда, не 30-е годы, не леденит, как раньше, уже высмеяно КГБ.