Потом облегчалось время – разгибалась и Наталья Ивановна. В 1956 переехала в Москву; дочь Эренбурга (с которой Н. И. училась в одной школе в Париже) уговорила отца взять Н. И. секретарём. К нему как к знаменитости лились письма с просьбами, шли просители, и многие из них были бывшие зэки – так Н. И. пришлась очень к месту. (У Эренбурга и дослужила она до его смерти.)
В Рязани же бывший климовский сквер, в угрожаемой близости от обкома партии, горожанами теперь избегаемый и обкому ненужный, я застал безымянным, никакого следа никакой Климовой. Я узнал всю историю от самой Н. И., когда она объявила мне о нашем двойном землячестве: по Архипелагу и по Рязани.
Это сделала она весной 1962, схитрив (и невинная хитрость, и решительность – всё её): передала мне через Копелева, что нечто важное должна мне сообщить (а просто – хотела познакомиться; он объяснил мне, что – бывшая зэчка). То было время таинственных движений рукописи «Денисовича», уже известно было, что в числе других, имеющих вес, читал Эренбург. (Никому только не известно, как он мог прочесть из первых, когда Твардовский меньше всего с ним собирался делиться. Всё придумала Н. И. Прослышав о повести, она пошла в редакцию «Нового мира» и у Закса просила рукопись от имени Эренбурга. Закс поворчал, но такому имени отказать не решился. Посмотрела – а на первой странице новомирцами написанное: «А. Рязанский» – и ахнула: да не земляк ли?) Тотчас отправилась к другу-фотографу – Вадиму Афанасьеву
(«Кожаная куртка», муж её двоюродной сестры, он и для нас потом иногда работал, помогал), и отдала переснять мгновенно. И лишь затем отнесла Эренбургу. – Бедный А. Т. не оценивал современных технических средств. И так запорхало по Самиздату, к его недоумению и тревоге, к моей глупой тогда радости, на самом же деле – губительно-опасно для судьбы повести.) Теперь сообщение Н. И., очевидно, с какими-то новостями о движении рукописи, о мнении важных лиц? – и я довольно нехотя позвонил ей по эренбурговскому телефону, как она предложила. Наталья Ивановна тут же настойчиво пригласила меня в квартиру Эренбурга. (Ничего не сказано было прямо, но из её оживления и настояния так можно было заключить, что её патрон сидит там рядом и изнывает?)Я пришёл. Эренбург (которому повесть, кстати, сильно не понравилась) оказался ни при чём и за границей, но сидели мы в его кабинете. Н. И. сплетала какие-то новости, однако их явно не набиралось, чтоб оправдать мой визит. (А она, наверно, искала, как подбодрить автора?) На кого б другого я б рассердился тут, но на старую зэчку, с сохранённым живым чувством нашего племени и памятью наших островов, не мог. Да и она звала меня не просто подивоваться, но и – проверить, убедиться, насколько устойчиво во мне моё направление, насколько готов я к ближайшим для меня испытаниям, не отманят ли меня в сторону, не засиропят ли. Разговор наш сразу обминул литературные темы, стал по-зэчески прост, и я невольно переступил границы осторожности, обязательные для советского, а тем более литературного, передатчивого мира; коснулись восстаний в каторжных лагерях, услышал от неё: «Так об этом же всём написать надо!» – не смолчал, не плечами пожал, но приоткрыл: «Уже написано!» И в ответ увидел – вспышку радости. Уже на пороге, вполголоса от эренбурговских домашних, напутствовала: не ослабнуть, не свихнуться на предстоящей славе. «Не бойтесь! – заверил я спокойно, – не свихнусь!» (Потом говорила: «Именно отсюда и пошла моя к вам преданность. Да с каким предчувствием? – выйду из квартиры, спущусь на марш – вдруг сильно тянет назад. Что забыла? вернусь – и ваш телефонный звонок. И так – несколько раз».) Уж это-то я знал твёрдо, что славой меня не возьмут, на стену советской литературы всходил напряжённой ногой, как с тяжёлыми носилками раствора, не пролить. А вот сегодня – не пролил? не сказал лишнего? Говорило сердце, что – нет, что
С установившимся между нами сочувствием виделись мы мельком раза два, существенного не добавилось, но доверие у меня к ней укрепилось. Странные у неё были сочетания: самых путаных представлений о мировых событиях – и неколебимого отвращения к нашему режиму; крайней женской безпорядочности, нелогичности, в речи, в поступках, – и вдруг стальной прямоты и верности, когда касалось главного Дела, чёткого соображения, безошибочно дерзких решений (это я потом, с годами, всё больше рассматривал). Превосходного воспитания, чутко тактичная, ненавязчивая, лёгкая – и надменно твёрдая перед ГБ (годами позже достались ей опять допросы, на Лубянке, только не нашу главную линию уследили).