В среду днём, уже не очень скрывая мою укрытую квартиру, они все трое – Ева, Данила и Люша, приехали освобождать меня. Они ликовали. Я сказал полушутя, полусерьёзно: «Ну, авантюристы!» И обидел их. Посоветовались бы со мною на любой стадии этой операции, я б её остановил. А они – с высшим напряжением за 10 дней взяли душевную вершину, – и, конечно, обидно было услышать «авантюристы».
Но много обидней оказалось, что избранные
Это движение – взять для нового фотографирования машинопись «Архипелага» – у кого же? у Данилы, – встретило у него сопротивление. Он насторожился и делал нам с Алей представления, что мы не должны обезценивать ни хранения Андреевых, ни всей Троицыной отправки. Он ещё меньше нас понимал, насколько вся та операция, с её жертвами и страхами, уже была Карлайлами сведена к нулю. Если б мы, через его сопротивление, весной 1971 не отправили бы снова «Архипелаг» на Запад, то к моменту провала в 1973 у нас не было бы немецкого и шведского переводов; а русское издание, недоступное западному читателю, прозвучало бы как одиночный пушечный выстрел в ночи.
Такие прения возникали у нас с Данилой по деловым решениям несколько раз, и, как показало дальнейшее, правы были мы, не он, но мотивы его всегда были благородны, и тут весь он, и нельзя это не оценить.
Во всю жизнь было у меня время расспросить шаг за шагом о прожитом – или тех, кого я прямо описывал, или от кого получал свидетельский материал. Но на людей, с которыми я просто жил, на самых близких и тесных, вот этого времени никогда не хватало. Так и с А. А., – человек он был выдающийся, и его внутренняя духовная биография была сложна, интересна, но я не выпытал её. Почти ставши французом, и аристократ по жизненным привычкам, несвязанной естественности, тонко-переборному вкусу, – он умел сохранить и чисто православное мироощущение от детства и остаться напряжённо-русским, только с приверженностью не древней Руси, а петербургскому имперскому периоду, даже с державным отпечатком.
Совмещавший так много разного опыта и оценок, он раскрылся для меня последние годы как тонкий, умный и лицеприятием не отклоняемый рецензент. Как-то так располагалось, что мы с ним будто и не противники были, а вместе с тем почти во всём расходились. Среди моих друзей не было и близко подобного – тем более приходились мне его мнения ценны и неожиданны, – да ведь, по тайне, я мало кому мог доверять читать свои проекты. Дважды он разносил мою нобелевскую лекцию, потом я неузнаваемо переработал, и она много выиграла от того. Настойчиво отговаривал он меня и от некоторых резкостей в «Мире и насилии», верно предупреждая, что я совершу тактическую ошибку: оскорблю и оттолкну весь Запад. (Да, тактически мне и вредно и ненужно было многое в моей публицистике, но – толкало сердце! Не всю жизнь – тактика!..) Критиковал и «Октябрь Шестнадцатого» – но противоречиво, сразу с двух сторон: нельзя плохо выразиться о царе, и нельзя плохо выразиться о кадетах. А они между собой воевали насмерть, вот и выбирай. Почти в те дни я кончал, да не успел показать А. А. «Письмо вождям», очень жаль. Данила прочёл в январе 1974 – когда «Письмо» уже было на Западе и за несколько дней до назначенного печатанья, – пришёл в ужас, предсказывая, что на Западе это будет просто провал, – и был прав! Хотя я тогда был очень в себе уверен, что не могу «провалиться», так прочно стою. В последние же мои недели на родине он прочёл и мои статьи в «Из-под глыб», слал критику и на них, отчасти и немалое одобрение, – и всё подкладывал мне Бердяева, Бердяева, которому он всегда поклонялся, и жаль, что потратил я на того Бердяева, на присланную А. А. книгу, два последних дня в России, совсем без пользы. Да самого А. А. за год перед тем я настойчиво уговаривал участвовать в нашем «Из-под глыб» – но он уверенно отказался. Тоже русская черта: столько думать (с медленной, глубокой вработкой, быстро он никогда не брался), такие особенные мнения иметь – а в законченную статью не отлиться.