Читаем Бог, которого не было. Белая книга полностью

— Так вот: когда «Мелодия» выпустила эту пластинку вечность назад — в списке песен на конверте «Вана Хойа» была, а на самой пластинке — нет. Вот так и с Богом…

— А почему с ним почти всегда этот — ну, его второй? — спросил я.

— Это просто, — ответил Экклезиаст. — Каждому из нас необходим кто-то, кто скажет: да не парься, я бы тоже так сделал.

Колтрейн и виски закончились, и лабрадор уснул, положив мудрую голову на лапы. А я сидел всю ночь рядом и слушал, как он что-то свое храпит в вечность.

Времени действительно нет — теперь я это понимаю. Через три часа и двадцать две минуты я скажу тебе: скипси драг. Ну, если ты, конечно, есть.

Брови домиком

Собака вносит в нашу жизнь, лишенную всякого смысла, смысл. Собака оправдывает наше существование — она любит человека просто за то, что он есть. Возможно, это то, что ты хотел бы от нас. Ну, если ты, конечно, есть. Ты завел нас, чтобы мы тебя любили. Просто за то, что ты есть. Если ты вообще есть, конечно.

Но мы значительно хуже собак, мы — люди. И мы на такую любовь не способны. Прости уж. Если ты есть, конечно. И заведи себе собаку. И тогда в твоей жизни будет смысл. И любовь.

Вот моя собачья жизнь стала какой-то более человеческой. Ламповой. Когда включаешь такой усилок — лампы начинают светиться, и ты видишь, как звук становится теплым.

Вот и лабрадор Экклезиаст включил меня в жизнь, как в розетку. Со мной даже соседи начали здороваться. Ну, когда я с собакой шел. Если без нее — они по-прежнему меня не замечали, а если с Эдиком — здоровались. Хотя понятия не имели, как зовут того, кто пристегнут с той стороны поводка. А уж если Экклезиаст делал брови домиком — тут уж никто устоять не мог.

Мне даже в магазинчике на углу в долг стали отпускать — ну, когда я с лабрадором приходил. А когда я охреневал, пытаясь быть Богом, будучи человеком; пытаясь понять других, не понимая даже себя; когда мне хотелось плакать, но слез не было, — Эдик вдруг заглядывал в комнату взлохмаченно — белобрысым эльфом, словно Мари Фредрикссон с альбома Look Sharp! — и говорил, рок-н-ролльно улыбаясь: я там на полу в кухне насрал, сходи убери. Ну и бровки домиком.

Это я все к чему? Лабрадор включил меня тогда в розетку, а ты — выключишь. Через три часа и двадцать одну минуту. Ты — это Бог. Не своими руками выключишь, но ты же ничего не делаешь своими руками. Вот и с письмами к тебе — та же херня. Я насрал в твоей кухне? Возможно. Даже наверняка. Но ты же мне сам разрешил. Помнишь, там — в месте, где не было ничего, кроме песка: чтобы все было официально и все такое? Твои слова. Там еще дверь стояла, хрен знает зачем. А я согласился. Ну, выцарапал на стенке лифта ОК.

И моим убийцам ты наверняка сказал: чтобы все было официально и все такое. Ну и они такие: ОК.

В общем, через три часа и двадцать одну минуту я попытаюсь сделать бровки домиком. Как лабрадор Экклезиаст. И как Мари Фредрикссон. Но думаю, будет то же, что и в жизни. Если бы с лабрадором пришел — поздоровалась бы, сразу в рай пропустили, может, даже рюмку налили. А без Эдика — спрашивать начнут, взвешивать. Ну и понятно, что никакого рая. Но я все равно попытаюсь сделать брови домиком. Ну, если, конечно, будет кому делать бровки домиком.

Наверное, сон

А еще с приходом Экклезиаста мне перестали сниться кошмары. Лабрадор лежал на коврике у моей кровати и не пускал их. Но однажды Эдик не уследил, и, когда я заснул, мне приснился сон. Наверное, заснул, и, наверное, сон.

Мой бар, мой рояль, искусственный кактус на рояле — все вроде так, но в то же время и не так. Впрочем, во сне такое бывает. Бар абсолютно пуст. Только я и Моцарт. Обычный такой Моцарт с этикетки ликера, только живой. Пьем, разумеется. Сон все-таки. А Моцарт меня все об Израиле расспрашивает: сколько квартиры на съем стоят; про ульпан — говорит, что в восемнадцатом веке в Вене сделать документы, что ты еврей, — пара пустяков. Рассказывает, что несколько раз уже в своей жизни начинал все сначала (ну, это я из музыкалки помню) и, мол, боится только одного — сдохнуть в этой чертовой Вене, где его наверняка похоронят, как собаку, в канаве. Ну а я ему — мол, в Израиле такого просто не может быть, тут битуах Леуми и хивра Хадиша. Моцарт задумчиво тянет, почти напевает: оле хадаш Моцарт, и ржет. Ну и мы снова пьем. Причем почему-то саке. Впрочем, во сне и не такое бывает.

Он вдруг спрашивает: есть ли у меня сад? И, не дожидаясь ответа, говорит: японцы уверяют, что человек таков, каков его сад. Я молча киваю на свой пластмассовый кактус. Он снова ржет, и мы снова пьем.

Моцарт находит пульт от телевизора и начинает переключать каналы, находит бессмертную группу «Выход». Черт знает, как этому Моцарту удалось поймать по телевизору СиЛю — насколько я знаю, его вообще никогда не показывали, ни русское телевидение, ни тем более израильское.

Перейти на страницу:

Похожие книги