— На деньги-то азиатцев не таку тонконогу, а поядренее купить можно. А ты куда прешь на людей летяга?! — отплюнулся Пушкиных от пыли, поднятой Егорчкой. — Охра-анитель!..
Шилькичин дожевывал кусок пресной, подожженной на углях лепешки. Калмаков, подъехав к нему, слезе лошади. Егор принял повод. Шилькичин ободрал бересту, завернул в нее вчерашний гостинец вместе с водкой и притянул все крепко ремнями к поняге.
— Старуха мой вино любит, я вино любит. Я пиет один, старуха плакает.
Егор, слушая эвенка, скалил зубы. Калмаков, докурив папиросу, взялся за вторую. Он нетерпеливо ждал артель. Из-под горки показались головы в плоских сетках.
Шилькичин узнал старшего по качкой, гусиной походке.
— О-о! Ипнаска. Дорова! Так кодит, да эвенк имя давает, — Шагданча.
— Вот, гадина, сразу и окрестил!
Артель в двадцать ртов рассыпала хохот.
— Откуда дорогу рубить начнем? — спросил Игнатий.
— Этот самой места, — ответил Шилькичин.
— Да, отсюда, — подтвердил Калмаков. — Тонкий лес — мендач — сносить под корень, тальник тоже, ₽а-лежник в распил и в сторону. Толстостволый лес в обход. Ширина просеки в чаще на пять шагов. Идти тесом. Где строить зимовья, — обтычу с углов кольями. Избушки в угол, на мох. Потолки — колотый половинник в притес, в настил. У дверей сделать обрубы с землей для железных печек. На потолки набросать земли в четверть. Крыша из дранья, на городках, в два ската. Топи завалить чащей. Понятно?
Артель не пошевелилась. Наговорено так много и быстро, что лучше не думать. Люди стояли, опустив головы. как навьюченные кони. Калмаков обратился к Игнатию Федоровичу:
— Что забыл сказать сейчас, вспомнишь сам. Тебе было наказано раньше. Я с тунгусом пройду до Катанги, осмотрю места и оттуда вернусь тесом вам навстречу. Но, друг, пойдем с богом.
Шилькичин вскинул понягу на плечи и пальмой содрал кору с молодой сосны.
— Такой приметка мой, смотри.
На узкой, продолговатой ссадине выступила пахучая сера. Трепетно задрожал под топорами лес. Вгрызались в древесину частозубые пилы:
— Хырр-хыр… Хыр-хырр!..
Калмаков по пятам Шилькичина вторгался в тайгу.
15
— Осина первая слышит ветер. Она не любит молчать, — сказал Бали, греясь на солнце. — Век шумит. Вера такая.
Он прилег на траву у маленького дымокура, чтобы не мешал первый комар. Его одевал легкой паркой теплый ветерок. Старику хотелось подремать. Вернутся с рыбалки мужчины, тут уж будет не до сна. Разговоры, поджаривание пластанной рыбы, чай и так всю ночь до нового солнца. Мужчины — все трое — ушли к холодным ключам, чтобы обметать тайменей на летних пристоях. Они взяли четыре сети из русских ниток и одну из конского волоса. Не пустые придут. Покормят старика. Ведь он делал к сетям кибасья[75]
, гнул из бескорных еловых сучков кружки и вплетал в них отборную гальку. Хорошие получились кибасья: не провалятся в ячею, не запутают сеть, в воде стоят на ребре, камнем вниз. На таком кибасе сеть живая. Влепится в ячею таймень, она качнется, сдаст, и рыба не порвет нитки. На верхние тетивы накрутил берестяных поплавков.Дулькумо обезжиривала медвежину. Она долго натирала мездру гнильем, меняла зажиревшее свежим и опять гоняла его по шкуре ладонью. Однако работа не шла ей на ум. Она не могла отогнать от себя дурных дум. Бросила работу, подошла к Пэтэме, принялась громко рассказывать ей, как нужно варить бересту, чтобы она была мягкой, не ломалась при свертывании в морозы и не коробилась от жары.
— Хорошо проваренная береста, Пэтэма, — плохая растопка. Не бойся палить в чуме дрова. Она не вспыхнет. Искрами ее не зажжешь. Шить будешь, кромки смажь жиром: легче пойдет игла и нитки не будут драть бересту. Нож-то у тебя тупой. Береста, как лосина, любит острое лезвие. Дедушка, ты бы поточил нож.
— Эко, какой худой нож! Дай-ка мне его, Пэтэма, я погляжу. — Бали провел по липкому лезвию мякотью большого пальца. — Напрасно, Дулькумо, ты меня разбудила. Догоняй теперь сон.
Пэтэма взяла нож. Старик зевнул. Дулькумо пожаловалась:
— Дедушка, у Сауда на руке я недавно увидела бородавку.
— Так, бородавку увидела.
— Боюсь умирать. Я не умру, Топко умрет. Бородавки растут чистить глаза. Сауд плакать будет. Потом выла собака.
Бали знал эту же примету иначе, чем знала ее расстроенная Дулькумо. Он поджал к груди руки, постарался развеселить суеверную женщину:
— Дулькумо, ты, пожалуй, забыла, что в детстве у тебя бывали бородавки. Пэтэма, принеси мне от Этэи трубку. Подымлю маленько.
Пэтэма ушла в чум, но трубки сразу попросить не решилась. У Этэи болела спина, и она, пока спали дети, заклинала болезнь. В руках ее была каменная плитка с горячими углями, от которых шел чадный дым жира. Она обносила вокруг себя жертвенный огонь чистилища и умоляла родовой фетиш:
«Бабушка Бугады, возьми от меня болезнь и пошли ее на посторонних людей. Бабушка…»
Этэя обожгла пальцы и с руганью бросила на землю угли. Пэтэма попросила трубку и вернулась к работе. Этэя дула на руку и жалела, что нет у ней русской сковородки.