Кровь струилась по нестарому еще, побелевшему от боли и страха лицу. Вмиг опухшее веко закрыло проткнутый глаз. Второй смотрел на Лесю с детской обидой. Сова все открывала рот, пыталась что-то сказать, но звук не шел, только красная пена вытекала толчками. Леся поморщилась. Ей было невыносимо смотреть. От жалости сводило челюсть. От отвращения дрожали все внутренности. Но она все-таки наклонилась ближе, чтобы расслышать.
— Что? — прохрипела сова. — Что он тебе сказал?
Безмолвный Бобур наблюдал за ними всей свой безжизненной мощью. И ничего не говорил. Но сова смотрела умоляюще, она стремительно умирала, слишком быстро для раненной тупым ножом. Кругом была кровь, вязкая горячая кровь. Она хлюпала под ногами. Леся сглотнула, посмотрела в затухающий круглый глаз совы.
— Он сказал, что отпускает тебя.
Сова закашлялась, кровь теперь сочилась из уголков губ, стекала на подбородок. Судорога прошлась по круглому, плотно сбитому телу, задрожали нелепо приделанные к нему перья. Леся подождала, пока затихнет последний хрип. Отступила назад. Что-то звало ее туда, в переплетение веток и раструбов. Она осела в центре, подняла голову. Где-то в немыслимой дали сходились в одно все ветки и балки. Истошно кричали вороны.
Глаза закатились сами собой. Бобур заслонил весь мир. Последней он заслонил Лесю. И Леси не стало.
…Пахло лекарствами. Остро било в нос, забиралось в горло и там свербело. Влажная от тепла и пота простынь сбивалась, горб из ткани больно упирался в поясницу. Она пробовала расправить, но руки слушались плохо. Совсем обмяк скелет, мышцы обвисли лопухами на костлявых мослах. Постоянно хотелось пить. Нянечка подходила редко, промокала губы ваткой, смотрела равнодушно, почти зло. Нужно было спросить, что, собственно, не так, откуда злость эта, откуда тупое равнодушие, но пересохшее горло не пропускало звук. Оставалось хрипеть. И она хрипела. Ей больше ничего не оставалось, только хрипеть, высасывать теплую жижу из ватки и смотреть на дверь.
В коридоре ходили, звенели склянками, провозили дребезжащие каталки, говорили то громко, то шепотом, а то и вовсе срываясь на плач и крик. Эти крики пробирали ее до мягкого скелета. Она отворачивалась, пыталась перевернуться на бок, тогда бинты натягивались, впивались в запястья, и боль долго потом пульсировала. Обжигающая и едкая, обидная боль.
Хуже всего было по ночам. Из углов начинало ползти, извиваться и шуршать. Что-то жило там, плодилось и множилось в ожидании темноты. И оно подбиралось все ближе. С каждой ночью все ближе. Ближе. И ближе. Она билась в кровати, скулила тоненько, пробовала кричать, знала — достаточно первой щекотной лапке дотянуться до нее, и случится непоправимое, что именно — не важно, главное, что исправить это уже ничем не выйдет. Иногда в палату заходили, вспыхивал свет, звякало в лоточке, резко несло спиртом, а потом умелые руки кололи что-то обижающее, и все исчезало. Не становилось ни углов, ни темноты, ни множащихся лапок. И ее тоже упоительно не существовало до самого утра.
— Уколи, уколи… — ныла она нянечке, когда за окном начинало сереть. — Ну уколи-и-и…
Если нянечка попадалась сердобольная — старая, седая, с ввалившимися щеками, то ее гладили по голове усталые руки.
— Ничего, милая, поправят тебя, не плачь.
Если попадалась та, злющая, то руки хватали больно, переворачивали, тянули на себя, промокали, протирали, клали обратно. Все — молча. Все — с немым укором, мол, лежишь тут, мой тебя, корми, не человек, а, тьфу, пугало огородное.
Так было долго. Очень долго. А потом начал приходил он. Приоткрывал дверь, бочком протискивался в слишком маленький, узкий и низкий для него проем. Мигом заполнял собой всю комнату, одним своим присутствием отменяя всякую способность невидимых тварей множиться по углам. Белый халат куце прикрывал его широкие плечи, пахло от него чем-то далеким, нездешним, горьковато-сладким, духмяным. Этот запах хотелось не просто вдыхать, его хотелось пить, зачерпывать ладонями, умываться им, пропитываться. Он садился на стул у кровати и долго смотрел на нее, а льдистые его глаза блестели в полумраке.
— Как зовут? — спросил он в первую ночь.
Она раскрыла рот, пошамкала, поискала в себе звуки, которые можно было бы сложить в имя, но не нашла. Глянула на него испугано: ударит, нет? Не ударил. Покачал головой, погладил бороду большой своей ладонью.
— Ничего, вспомнишь, — пообещал он, и ладонь медленно опустилась ей на лоб.