Долго сидел я у почтенного, любезного князя Кочубея, который принял меня, хотя и брился, что делает важно, копотно и методически. О многом была речь. Начну его комиссию: «Напишите, прошу вас, вашему брату, сколь я чувствителен ко всем знакам его внимания ко мне; скажите ему, что мне чудесно служили в дороге, богатые ямщики не подменяли себя неловкими мальчишками, кои везут карету как телегу, и потом я с удовольствием увидел, что на станциях нет более суеты, когда 50 человек кричат все разом, споря об очереди. Признаюсь вам, что в том было что-то варварское; всегда казалось, будто присутствуешь при каком-то бунте; а теперь везде порядок, и нет никакого шума. Мне это доставило подлинное удовольствие, и во всем этом чувствуется надзор вашего брата, заботливость его, чтобы у нас вводилось по-европейски». Это точные слова князя.
Потом сказал он: «Помните ли нашу прошлогоднюю встречу в Подсолнечном? Мы оба строили из себя дипломатов: я от князя Голицына знал, что император одобрил выбор ваш в преемники г-ну Рушковскому, но и что его величество приказывал вам явиться в Санкт-Петербург; вы о сем знали так же, как и я, мы оба были скромны, и я сказал себе: вот человек, хорошо начинающий новую карьеру». Много шутил и рассказывал, как один чиновник при покойном государе лишился места, которое ему через князя было обещано, разгласив преждевременно. Князь расспрашивал о Волкове и хотел знать подробности его кончины. Пришла и княгиня. «Как у вас достало терпения смотреть, как бреется мой муж? Это длится бесконечно». – «Напротив, сударыня, я радуюсь, ибо это продлевает мою аудиенцию». Извинялся князь, что принял меня, приказав всем отказывать, изъявляя желание видать меня чаще, и проч. Он живет в доме Волкова и брился на том же месте, где покойный Сашка брился в своем кабинете. Хвалил Волкова, коего он и определил тогда полицмейстером в Москву, и проч.
После был я у Дашкова, и этот очень обласкал. Велел тебе кланяться, условились о вояже. Он завтра выезжает в Тамбов, и я сегодня по тракту дал знать о проезде его. Дашков превосходно выгладит. После был я у Черткова и сказал ему о смерти Волкова, мы таки поплакали вместе.
От девятого часа до четвертого был я на ногах. Мы отдали последний долг доброму Волкову, положили тело его в Симоновом монастыре возле Катерины Даниловны [матери А.А.Волкова]. Много видал я похорон, но ни на одних не видал я такого всеобщего, единодушного чувства уважения и любви, как было тут. На дому, в церкви, по всей дороге, где следовало тело, было ужасное стечение народа, чему способствовали и время прелестное, воскресный день и помпа похорон. За гробом, поставленным под бархатным алым балдахином, следовали два полка и пять пушек, две музыки военные играли попеременно печальные марши, вся полиция и весь корпус жандармский были тут. От дома до церкви, где были обедня и отпевание, несли на плечах родные и офицеры жандармские. Не могу тебе описать зрелища сего, все провожали гроб, – верно, было таких более тысячи человек – а как поехали к монастырю, то толпа, все умножавшаяся дорогою, состояла, верно, из тысяч пяти. Все выбегали на улицу, на тротуары или, выглядывая в окна, кланялись, крестились и с горестью провожали глазами покойника. Уж верно не было ни одного человека, который бы не подумал хорошее о Волкове; может быть, благодарил за благодеяние, услугу, одолжение; но все верно желали ему царство небесное и награду за добрые его дела. Лестно оставлять так свет.
Надгробная речь была посредственная и нехорошо произнесена, и тут все плакали, ибо все были расположены к горести, и всякий в душе своей читал ему похвальное слово. Когда опустили гроб в могилу, то войска, расположенные против монастыря, сделали тройной ружейный и пушечный залп. Я не был предупрежден и не могу тебе сказать, какое сделало это впечатление надо мною. Я не поэт, но воображение мое мне внушило следующую мысль: чтобы разорвать связь всеобщую с Волковым навсегда, надобны пушки!
Софья Александровна, которую я держал за руку, содрогнулась, руки ее были как лед, и мы посадили ее поскорее в карету. Она шла за гробом до церкви, но оттуда в монастырь (это версты четыре) ее не пустили, и она ехала в карете за верховой лошадью покойника, которую вели два лакея. Тут был один Арсинька, а дочерей не пустили. Бедная Варенька очень больна; я подозреваю, что у нее чахотка, и не полагаю ее долговечною. Вот тебе и Фавсту краткое описание печального утра моего. Теперь пообедаю да лягу отдыхать; не так меня истомила ходьба, как зной, голова же была без шляпы.