Анциферовский метод чтения городского текста с помощью литературных отсылок, его способ описания пространства Петербурга с помощью не только исторических фактов, но и художественного воображения схвачены и переделаны на новый манер посредством типичной для Бродского максимы, в которой характерная для русской и советской интеллигенции точка зрения подается как абсолютная истина: «К середине девятнадцатого столетия <…> русская литература сравнялась с действительностью до такой степени, что когда теперь думаешь о Санкт-Петербурге, невозможно отличить выдуманное от доподлинно существовавшего» (СИБ2, 5, 63–64). Другими словами, Бродский подразумевает, что литературный миф предопределил восприятие и представление Петербурга в обыденном и художественном сознании, и то, как Бродский создает свой метанарратив, используя общие места культурной мифологии, подтверждает эту точку зрения. Поэт обновляет знаменитую формулу Анциферова «Медный всадник – это Genius Loci Петербурга», начиная эссе с иронического противопоставления памятника Петру и памятника Ленину у Финляндского вокзала. Так же как Медный всадник – genius loci Петербурга, статуя Ленина – genius loci советского Ленинграда. Два памятника представлены как символы двух периодов в истории города, русского и советского, и это противопоставление задает тон всему эссе с его противоречивой ностальгией.
Бродский подчеркивает значимость географического пространства для основания Петербурга, вторя и Бенуа, и Анциферову. Автор «Души Петербурга» замечал, цитируя Бенуа, что власть города подчинила себе иностранных архитекторов, и это отразилось в его уникальном облике: «Только намерение было сделать из Петербурга что-то голландское, а вышло свое, особенное <…> Там [в Амстердаме] узенькие особнячки, аккуратненькие, узенькие набережные, кривые улицы, кирпичные фасады, огромные окна – здесь широко расплывшиеся, невысокие хоромы, огромная река с широкими берегами, прямые по линейке перспективы, штукатурка и небольшие оконца»[153]
. Бродский продолжает идею Анциферова, замечая: размах российских пространств гарантировал, что результат имитации «европейских архитектурных стилей» будет «безошибочно российским». «Переизбыток пространства, – пишет Бродский, – подсказывал архитекторам, где и какое еще крыло прибавить», создавая в итоге ощущение при взгляде на невскую панораму, что «это не Россия, пытающаяся дотянуться до европейской цивилизации, а увеличенная волшебным фонарем проекция последней на грандиозный экран пространства и воды» (СИБ2, 5, 59). Апофеоз петербургского пространства у Бродского напоминает наблюдение Бенуа в «Живописном Петербурге», что классические формы, «взятые напрокат» из Франции, Италии и Германии, «сгруппировались», создав нечто «великолепное и совершенно своеобразное <…> Кажется, как будто далекие наши равнины, неумеренно широкая Нева – вдохновляли иностранцев на создание совершенно особенных произведений <…> здесь же было пустопорожнее место, на котором можно было выстроить, что угодно и как угодно»[154]. В эссе «Сын цивилизации», посвященном Мандельштаму, Бродский перефразировал это так: «Классицизм никогда не осваивал таких пространств» (СИБ2, 5, 97; пер. Д. Чекалова).