В трактовке Бродского элегия историзируется и сама выступает в качестве объекта элегической ностальгии. Поэт сокрушается об элегии как эстетической практике эпохи империализма. «Гуернавака» подкрепляет с постимперских позиций наблюдение Джахана Рамазани о том, что для современных элегиков «каждая элегия – это элегия об элегии – стихотворение, которое оплакивает уменьшающуюся силу и легитимность поэтического оплакивания»[199]
. Оторванная от своих исторических корней, элегия Бродского может относиться к своему историческому референту только как пастиш[200]. Это заставляет вспомнить недавнее замечание Харши Рама о жанровой игре, типичной для русской романтической поэзии, в которой «ярко выражена элегическая тенденция, но при этом она не может преодолеть искушение одического восторга». Это, в свою очередь, соотносится с «парадоксальным сосуществованием» в русской романтической поэзии «империалистического чувства» и «более диссонирующих течений разочарования, отчуждения и даже открытого сопротивления государству»[201]. Бродский переносит эту своеобразную диалектику русской романтической поэзии в новую эру с ее новыми империалистическими страхами.В третьей части Бродский возвращается к лирической ситуации первой и описывает сад под дождем и руины европейской неоклассической архитектуры:
Здесь Бродский отходит от изображения колониальных событий изнутри исторического момента, но не покидает Максимилиана. Вместо этого он представляет себя на его месте и озирает постколониальное окружение взглядом императора-колонизатора: «М. не узнал бы местности». То, что мы видим его глазами, – это руины европейского колониального присутствия, которые удовлетворяют его эстетический аппетит, но не дают мысли развиваться. Сад превратился в «джунгли», эмблематичную метафору нецивилизованного пространства в европейском колониальном дискурсе. Заросший сад становится метафорой печального отсутствия европейского имперского прошлого. Это желание вообразить империалистическое прошлое Европы через точку зрения аристократа в постколониальном окружении выдает Бродского как опоздавшего, заставшего лишь эру деколонизации. Также это выдает чувство ностальгии повествователя по евроимперскому прошлому России, обусловленной опытом жизни в советской империи[202]
.