Постколониальная встреча Бродского с Мексикой и Бразилией (о последней пойдет речь в этой главе) позволяет по-другому взглянуть на то, что с западной точки зрения представляется «перевернутым» советским контекстом. Она иллюстрирует несовместимость западного и советского опыта отношений между имперским и эстетически нонконформистским. В ленинградской культуре, к которой принадлежал Бродский, европейское имперское прошлое было объектом эстетической ностальгии, тогда как в западных культурных практиках 70-х оно становилось объектом яростной критики. Опираясь на этот западный критический настрой, Мэри Луиза Пратт обнаружила в значительной части современных западных травелогов отражение принципа XIX века «я-владыка-всего-что-вижу», коренящегося в записках путешественников о европейских колониях. Согласно Пратт, мысль об имперском превосходстве и риторика чудес природы и географических открытий продолжают быть моделью для современных авторов травелогов и их представления о неевропейских территориях. Риторические приемы «эстетизации, глубины значения и доминирования», как пишет Пратт, «переносятся в очень разные исторические моменты и эстетические системы». Эстетизация пейзажа, красоты и совершенства неевропейских территорий, характерная для XIX века, превращается в отношение к городским ландшафтам третьего мира с их «уродством, гротеском и упадком». Что остается постоянным, показывает Пратт, так это претензия постколониальных авторов метрополии на «авторитетность их собственного видения», что предполагает «полное отсутствие ограничения для их интерпретативной энергии». Точно так же, как путешественники XIX века, эти авторы «все еще там, указывая, куда смотреть и что видеть». Анализируя путевые очерки Альберто Моравиа «Какого ты племени?» (1972), действие которых происходит в Гане, и заметки о Гватемале в «Старом патагонском экспрессе» Пола Теру (1978), Пратт утверждает, что взгляд «я-владыка-всего-что-вижу» вновь брошен «с балконов отелей крупных городов третьего мира» в этих произведениях «широко читаемых канонических писателей», которые «пишут в семидесятые, постколониальную эру „слаборазвитых стран“ и деколонизации», когда для европейцев практически не осталось новых неизведанных мест на земном шаре, а миф о «цивилизаторской миссии» не имеет никакого культурного значения в уже открытых местах[211]
.Некоторые из репрезентативных стратегий, которые Бродский использует в мексиканском цикле, и особенно в прозаическом описании своей поездки в Бразилию, обнаруживают удивительное сходство с охарактеризованным Пратт дискурсом описания третьего мира. Название четвертого стихотворения цикла, «В отеле „Континенталь“», резюмирует «балконную традицию», обнаруживая позицию имперского превосходства лирического субъекта: взгляд из окна гостиницы[212]
. Облик Мехико показан посредством геометрических образов: «Победа Мондриана. За стеклом – / пир кубатуры. Воздух или выпит / под девяносто градусов углом, / иль щедро залит в параллелепипед» (СиП, 1, 412). Вид, представленный как абстракция, характеризует ландшафт, свободный от исторических связей и неспособный, таким образом, производить исторически значимые смыслы. Вместо этого геометрические формы обрамляют вуайеристический каприз героя, который, не обращая внимания на город, наблюдает за раздевающейся женщиной[213].Но ближе к стратегиям Моравиа и Теру, которые описывает Пратт, оказывается не «Мексиканский дивертисмент», а путевые заметки Бродского о Бразилии. Взгляд на Бразилию с точки зрения метрополии декларируется с самого начала, когда автор сообщает читателю: «прилетел [в Бразилию] из Англии»[214]
, а затем «мне уже на второй день хотелось назад, в Нью-Йорк». В середине эссе он пишет: «сущность всех моих путешествий (их, так сказать, побочный эффект, переходящий в их сущность) состоит в возвращении сюда, на Мортон-стрит: во все более детальной разработке этого нового смысла, вкладываемого мною в слово „домой“», и чуть дальше: «Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля и Мортон ст. – просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением» (СИБ2, 6, 62). Это не только подводит итог географическому нарративу изгнания, но и обозначает автора как субъекта метрополии – из Ленинграда, исторической столицы Российской империи и второго по значению советского города, он переезжает в Нью-Йорк, и не просто в Нью-Йорк, а в Гринвич-Вилледж, космополитический литературный центр. Именно оттуда он смотрит на свое «никакое не путешествие» в Бразилию. И в русской оригинальной версии эссе, и в английском переводе[215] ясно, хоть и не без самоиронии, объявлен статус автора: столичный литератор, изгнанник из СССР на международной конференции сражается «как лев за создание отделения ПЕН-Клуба для вьетнамских писателей в изгнании» (СИБ-2, 6, 60).