Эссе Бродского, с его сознательным и провокативным усилением самых распространенных предрассудков, касающихся восточных культур (прежде всего мусульманской и арабской), отважно включилось в споры об ориентализме. Эти предрассудки рисуют общество Востока как антииндивидуалистическое, антидемократическое, нацеленное только на извлечение прибыли и торговлю. Похоже, целью эссе было разрушить фундамент аргументации Саида за счет критики его с противоположной стороны, с позиции изгнанного из СССР писателя[243]
. Запад представляет Россию Востоком, но Бродский перехватывает подачу и претендует на большее моральное право судить о Востоке, заявляя о восточных корнях русского деспотизма, более коварного, чем Запад в своей наивности может представить. В работе Саида Восток оказывается жертвой дискурсивной власти и колониального доминирования западных стран, но в понимании Бродского Запад должен рассматриваться как жертва – жертва собственной метафизической наивности, для которой свойственно «невольное ограничение представлений о Зле». Он пишет: «Разводясь с Византией, Западное Христианство тем самым приравняло Восток к несуществующему и этим сильно и, до известной степени, губительно для самого же себя занизило свои представления о человеческом негативном потенциале»[244] (СИБ2, 5, 300). Бродский проецирует это в прямом смысле слова демонизированное представление о Востоке на Советский Союз, который является средоточием всех бед и разрушений, связанных с «Востоком». Как культурное свидетельство позднего периода холодной войны, английская версия эссе предостерегает Запад от Востока, который в обличье СССР уже «у стен Вены». Эта специфическая отсылка к миропорядку эпохи холодной войны присутствует только в английской версии. В перспективе этой версии полемика, которую развивает Бродский, двояка. Она направлена, с одной стороны, против традиционной йейтсовской идеализации Востока, с другой – против более современной позиции Саида, когда западные интеллектуалы усваивают восточную точку зрения, позволяющую им критиковать колониальное отношение к Востоку и его дискурсивное подчинение. Вдобавок, спускаясь на бытовой уровень, Бродский добавляет к своей критике, что дешевизна Стамбула для западного туриста и «составляет знаменитое „очарование“ Востока для северного скряги». После самоироничного описания «северного скряги» в английской версии следует пассаж, сатирически направленный уже не на автора, а на прочих (западных) туристов. «Вульгарность и грубость» туристических запросов, продолжает он, «вполне невинны и более выгодны для местных, чем какой-нибудь хитрожопый парижанин или утомленный йогой, буддизмом и Мао духовный люмпен, пытающийся теперь постичь глубины суфизма, суннизма или шиитские секреты ислама»[245]. Эта критика тех, кого он называет западными «духовными буржуа», направлена против многих, но прежде всего против западных левых интеллектуалов, обозначенных через упоминание «парижанина» и «Мао». В подобных фрагментах иеремиада Бродского обнажает шпенглеровский пафос, пронизывающий эссе. Автор идеализирует древнюю культуру Запада, но проклинает современную западную цивилизацию, чьи представители если не морально ущербны, то по крайней мере политически несостоятельны.Русское заглавие лишено такого провоцирующего эффекта, как английское, но сам текст остается провокативным[246]
. Помимо критики советского строя полемический пафос Бродского направлен против всех тех черт, которые объединяют Россию с тем, что он понимает как Восток. Более того, он подвергает сомнению саму идею Святой Руси и связанный с ней мессианизм, отрицая значение Константинополя как отправной точки русской религиозной мысли и «pium desideratum[247] русских славянофилов»[248]. Таким же образом Бродский обходится и с идеей третьего Рима, атакуя одновременно политические и религиозные основания этой доктрины, усвоенной славянофилами XIX века и русской националистической мыслью[249]. Осознавая мессианский заряд этих построений XIX века, Бродский заменяет московскую патриархию советским Кремлем и пытается показать одновременно и русский, и советский экспансионизм. Представление о последнем в связи с идеей третьего Рима, как показывают Петр Вайль и Александр Генис, было вполне распространено в 60-е в кругу диссидентов. Оно отражено в стихотворении Бродского 1973 года «На смерть друга», в котором сравнение Москвы с Римом перевернуто и Москва становится инфернальным местом, чем-то вроде Чистилища. На фоне тех положительных культурных значений, которые в поэзии Бродского связываются с Римом, это стихотворение может быть прочитано только как описание «анти-Рима»[250]: