Тем не менее Мандельштам живо интересуется всем и готов исследовать другую культуру, тогда как Бродский проецирует свое предвзятое отношение к чужой культуре на Турцию[268]
. Нелинейная хронология обоих эссе соотносится с этой разницей между приятием и неприятием. Мандельштам начинает повествование, погружая читателя сразу в середину своего армянского путешествия, тогда как Бродский откладывает знакомство со Стамбулом до 11-й части, предварив ее рассуждениями о греческой поэзии. Этимологические фантазии, которые вызывает у Мандельштама Армения, а у Бродского – Турция, еще лучше демонстрируют парадигматическое различие между двумя травелогами. Воображаемое сходство между русским и армянским языками, о котором пишет Мандельштам, постулируемое вполне в духе марровской лингвистики, основано на примерах с положительными коннотациями, Бродский же пародически использует широко известные факты заимствования тюркских слов русским языком, указывая либо на слова с отрицательной коннотацией (В чисто структурном отношении расстояние между Вторым Римом и Оттоманской империей измеряемо только в единицах времени. Что это тогда? Дух места? Его злой гений? Дух порчи? И откуда, между прочим, «порча» эта в нашем лексиконе? Не от «Порты» ли? Неважно. Достаточно, что и Христианство, и бардак с дураком пришли к нам именно из этого места (СИБ2, 5, 303)[269]
.Наконец, есть еще одно различие в том, как Мандельштам и Бродский выстраивают дискурс об истории. Мандельштам, на которого повлияла позитивистская наука, и в частности эволюционная теория Дарвина, высказывает идеи, восходящие к романтической концепции органического развития, философии Бергсона, а также неоламаркистской биологии, с которой он познакомился благодаря дружбе с биологом Б.С. Кузиным[270]
. В случае Бродского повествователь гораздо дальше от романтической или неоромантической мысли. Романтические отзвуки можно найти только в его рассуждениях о поэтической генеалогии и истории, где они различимы в форме клише, метафор или популярных идей: цивилизация у него «распространяется», а культура носит «эпидемический характер». В гибридной концепции истории, которую предлагает Бродский, генеалогическое и нарративное мышление соседствуют с типологическими и структурными моделями. Для путешественника Бродского христианство и деспотизм отражают одно и то же «существо», различается только «структура». Эта идея развивается в пассаже о превращении церквей Константинополя в мечети (возможно, Бродский держит в уме и разрушение или превращение в склады церквей в сталинской Москве):Тюркский, постепенно превратившийся в турецкий, роман с Византией продолжался примерно три столетия. Постоянство принесло свои плоды, и в XIV веке крест уступил купола полумесяцу. Остальное хорошо документировано, и распространяться об этом нужды нет. Хотелось бы только отметить значительное структурное сходство того, «как было», с тем, «как стало». Ибо смысл истории в существе структур, не в характере декора (СИБ2, 5, 302).
Последнее предложение в цитате – это редукционистское кредо концепции истории Бродского[271]
. В его парадигме исторического «существа» деспотизм связан с экспансионизмом, империализмом и жестокостью, которым противопоставлены индивидуализм, демократия и законность. Христианство, ислам и тоталитарные общества, с одной стороны, и язык, поэзия и письменность, с другой, – соответствующие им структуры. Но из-за того, что автор иронически подрывает как канонические исторические нарративы, так и собственную способность создавать такие нарративы: «Остальное хорошо документировано, и распространяться об этом нужды нет», совершенно не ясно, насколько серьезно он предлагает этот эссенциалистский взгляд на историю.С другой стороны, путешествие на родину деспотизма запускает апокалиптическое видение истории как распадающейся Вавилонской башни: