Когда автор наконец встречается с «Востоком», это маркировано сменой тона повествования, которое уходит от восхваления греческой и римской поэзии. С помощью мотива откладывания встречи подчеркивается пародический характер восточного путешествия Бродского, но, когда она наконец происходит, от этой пародичности мало что остается. Впечатления, которые относятся к жизни автора в Стамбуле, «первобытном кишлаке», как он его называет, создает ощущение сильного раздражения:
Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии. Зелень только на знамени Пророка. Здесь ничего не растет, опричь усов. Черноглазая, зарастающая к вечеру трехдневной щетиной часть света. Заливаемые мочой угли костра. Этот запах! С примесью скверного табака и потного мыла. И исподнего, намотанного вкруг ихних чресел что твоя чалма. Расизм? Но он всего лишь форма мизантропии. И этот повсеместно даже в городе летящий в морду песок, выкалывающий мир из глаз – и на том спасибо (СИБ2, 5, 288).
Раздражение автора тем, что его окружает, показано через пучок мотивов, характерных для описания Востока: бесплодная земля («ничего не растет»), нечистоплотность («заливаемые мочой угли»), дурной запах («с примесью скверного табака и потного мыла»), фанатическая религиозность («зелень только на знамени Пророка») – и продолженных сексуальной метафорикой («исподнего, намотанного вкруг ихних чресел что твоя чалма»). Другими словами, все это угрожающе и неприятно до такой степени, что воспринимается крайне болезненно, к чему готовили читателя медицинские метафоры в части 5. Еще один стереотип, к которому часто обращается автор эссе, особенно характерен для русского образа Востока – это восприятие жестокости как неотъемлемой части восточной (азиатской, кавказской) культуры. Бродский вызывает этот стереотипный образ имитируя кавказский акцент в произнесении глагола «резать», заменяя «е» на «э»[276]
. «Рэжу, следовательно существую» – это восточная версия картезианского слогана, предложенная Бродским и поддержанная перечнем жестоких деяний оттоманских султанов:О все эти бесчисленные Османы, Мехметы, Мурады, Баязеты, Ибрагимы, Селимы и Сулейманы, вырезавшие друг друга, своих предшественников, соперников, братьев, родителей и потомство – в случае Мурада II или III – какая разница! – девятнадцать братьев кряду – с регулярностью человека, бреющегося перед зеркалом. О эти бесконечные, непрерывные войны: против неверных, против своих же мусульман-но-шиитов, за расширение империи, в отместку за нанесенные обиды, просто так и из самозащиты (СИБ2, 5, 304).
Жестокость, присущая Востоку, также описывается через образы кастрации, поданные в эссе таким образом, что, как пишет Кэтрин О’Коннор, «это предполагает представление Бродского о кастрации как иконическом акте восточной жестокости и дикости»[277]
.В финале эссе хаотичный и неорганизованный Стамбул вновь противопоставлен пасторальной идиллии Суниона, куда автор прибывает после кафкианского исхода из Стамбула: