И, завершая обсуждение восточного путешествия Бродского как полемического, необходимо заметить, что то, на чем построен текст – огульные обобщения, намеренное и ненамеренное искажение исторических фактов, неприятие культурных и этнических различий и общее пренебрежительное отношение к «другому», – повествователь пытается адаптировать к «существу» культуры, которое он пытается открыть[273]
. В этом смысле географическое и историческое воображение автора основано на интеллектуальных операциях, сходных с используемыми в националистическом и мессианском дискурсе, с которыми автор яростно спорит. Более того, заимствованные концепции культурно обусловленных феноменов и исторических случайностей, которые производит историческое и географическое воображение Бродского, основаны на таком же эссенциализме, как тот, который питает метафизику ориенталистского мифа.Перед тем как отправиться в Стамбул, автор «Путешествия…» прибывает в Грецию, символ культурных истоков Запада. В третьей главе, когда, как кажется, читатель уже готов узнать о реальном путешествии в Стамбул, повествователь описывает не прибытие или время, проведенное в Стамбуле, но отправление. Вместо Стамбула описывается отель в греческом Сунионе, на месте храма Посейдона:
Я прибыл в этот город и покинул его по воздуху, изолировав его, таким образом, в своем сознании, как некий вирус под микроскопом. Учитывая эпидемический характер, присущий всякой культуре, сравнение это не кажется мне безответственным. Составляя эту записку в местечке Сунион, на юго-восточном берегу Аттики, в 60 км от Афин, где я приземлился четыре часа назад, в гостинице «Эгейская», я ощущаю себя разносчиком определенной заразы, несмотря на непрерывную прививку «классической розы», которой я сознательно подвергал себя на протяжении большей части моей жизни (СИБ2, 5, 282–283).
Встреча с «Востоком» воспринимается болезненно, и лечением оказывается небольшая доза «Запада», географически представленного Сунионом, одним из знаменитых мест Древней Греции. Отсылая читателя к «классической розе» [274]
Ходасевича и связывая с ней собственную поэзию, автор вводит идею Петербурга, представляющего наследие Запада в России, дальше развивающуюся через сон, в котором он видит себя беседующим с Д.Е. Максимовым, петербургским специалистом по поэзии Серебряного века. Это предвосхищает возникающую дальше тему классической поэзии, точнее, римской элегической и александрийской поэзии, занимающую две главки и в русской, и в английской версии. Автор восхваляет римских элегиков, «последователей александрийской школы в поэзии»: «Александрийская традиция была традицией греческой: традицией порядка (космоса), пропорциональности, гармонии, тавтологии причины и следствия (Эдиповский цикл): традицией симметрии и замкнутого круга» (СИБ2, 5, 287). Лирическая позиция и циклический принцип, по которому она строится, противопоставлены эпической с ее «линейным движением», представленной прежде всего Вергилием, творчество которого «продиктовано расширением империи» (СИБ2, 5, 287). Александрийским элегикам была свойственна идея поэзии как «искусства личного, частного», противопоставленная идее искусства как «формы государственной пропаганды» (СИБ2, 5, 285). Этот контраст между лирической и эпической поэзией предваряет мысль, которую автор развивает на протяжении эссе. Лирический принцип – это принцип индивидуализма, воплощенный Западом и противоположный коллективизму и «линейной» экспансии империализма, монотеизма, утопизма, деспотизма и антииндивидуализма Востока. В английской версии эссе в приведенной цитате после слов «замкнутого круга» стоит выделенное курсивом «возвращения к истокам» – эта фраза выражает двойное метатекстуальное значение. Она говорит о собственном литературном путешествии Бродского, во-первых, как о возвращении, не в Советский Союз, но к истокам его деспотизма, на «византийскую почву», откуда он в свою очередь возвращается на Запад; во-вторых, о возвращении в Грецию, к истоку поэтической и эстетической традиции, с которой он связан[275].