Смысл истории! Что, в самом деле, может поделать перо с этим смешением рас, языков, вероисповеданий – с этим принявшим вегетативный, зоологический характер падением вавилонской башни, в результате которого, в один прекрасный день, индивидуум обнаруживает себя смотрящим со страхом и отчуждением на свою руку или на свой детородный орган – не а-ля Витгенштейн, но охваченный ощущением, что эти вещи принадлежат не ему, что они – всего лишь составные части, детали «конструктора», осколки калейдоскопа, сквозь который не причина на следствие, но слепая случайность смотрит на свет (СИБ2, 5, 302–303).
Современность представлена здесь как пространство «после истории», где правят непоследовательность и распад причинных связей, а отдельный человек остается не с ощущением «семейного сходства» (отсылка к Витгенштейну), но с чувством отчуждения, абсурда существования и утраты значения[272]
. Это апокалиптическое видение соотносится с дантовским нисхождением в Ад, когда автор, оказавшись в центре политической демонстрации в современных Афинах, представляет себе тот свет:Выйдя вечером на улицу в поисках места, где б я мог поужинать, я обнаружил себя в гуще чрезвычайно воодушевленной толпы, выкрикивавшей нечто невразумительное, – как я понимаю, у них на днях – выборы. Я брел по какой-то бесконечной главной улице, с ревущими клаксонами, запруженной то ли людьми, то ли транспортом, не понимая ни слова, – и вдруг мне пришло в голову, что это и есть тот свет, что жизнь кончилась, но движение продолжается; что это и есть вечность (СИБ2, 5, 294).
Репрезентация туристического перемещения, выраженная через лингвистически дезориентирующие хаотические звуки и шум, усиливает апокалиптическое видение современности как жизни «после истории». Время исчезает, и все, что остается, – это деспотизм пространства, «принципа линейности» – или туризм, который автор описывает через тот же «принцип линейности» в начале эссе, в момент рефлексии: «Всякое перемещение по плоскости, не продиктованное физической необходимостью, есть пространственная форма самоутверждения, будь то строительство империи или туризм. В этом смысле мое появление в Стамбуле мало чем отличается от константиновского» (СИБ2, 5, 285). Такая концепция истории ведет к фатализму, что автор и признает:
Цивилизации двигаются в меридиональном направлении. Кочевники (включая войны новейшего времени, ибо война суть эхо кочевого инстинкта) – в широтном. Это, видимо, еще один вариант креста, привидевшегося Константину. Оба движения обладают естественной (растительной или животной) логикой, учитывая которую, нетрудно оказаться в состоянии, когда никого и ни в чем нельзя упрекнуть. В состоянии, именуемом меланхолией или – более справедливо – фатализмом. Его можно приписать возрасту, влиянию Востока; при некотором усилии воображения – христианскому смирению (СИБ2, 5, 314).
Путешественник Бродского обвиняет все три фактора: христианское смирение, ибо оно «достигается всегда за счет немого бессилия жертв истории – прошлых, настоящих, будущих», влияние Востока, чей «негативный человеческий потенциал» разоблачается в эссе, и возраст, который оставляет человеку только один выбор – «улыбку презрения», с которой путешественник покидает Стамбул, наблюдая, как авианосцы Третьего Рима проплывают мимо Второго по пути в Первый.