С этой точки зрения Венеция Бродского в «Набережной неисцелимых» предстает как некоторое промежуточное, «третье пространство», место, где переоткрываются и переизобретаются идентичности, превращаясь в гибридную и подвижную субъективность[340]
. Лиминальность, которую Барри Кертис и Клер Паячковска обнаруживают в Венеции, – это идеальное культурное пространство для подобного рода трансформации:Венеция всегда рассматривалась как посредник <…> В глазах Запада Венеция была местом встречи различных культур, а ее собственные формы культурного выражения были гибридными и экзотическими. Часто это воспринималось как смутное ощущение Востока – использование некоторых характеристик, приписываемых Востоку, но при этом репрезентирующих итальянскую и европейскую культуру. Этот город был бастионом христианства, противостоящим территориальному и торговому натиску мусульманского мира, хотя и поддерживал двойственные отношения с Византией… Венеция одновременно воплощала в себе восточное и западное в сложно противопоставленных и накладывающихся друг на друга связях: олигархии и демократии, безвременья и современности, непонятности и прозрачности[341]
.Венеция, а особенно венетофильский дискурс, предлагали «амбивалентное пространство провозглашения», как его называет Баба. В нем Бродский и осуществлял свой культурный перевод. В этом смысле само создание «Набережной неисцелимых» бросает вызов тем основаниям и неотъемлемым культурным сущностям, на которых построено «Путешествие в Стамбул». Венецианское эссе повествует об идентичности принадлежащего к диаспоре автора как о пограничной гибридности, драматизируя состояние культурного перемещения. Этот конфликт создает в тексте напряжение, которое автор, ироничный представитель метрополии, старается снять, рассказывая по-английски о своем вхождении в англоязычную культуру и принадлежности к ней. Одновременно его стихотворения о Венеции, написанные по-русски, вносят вклад в то же повествование, но с другой стороны и на родном языке, то есть на языке русской лирической поэзии.
В следующей части пойдет речь о стихах Бродского с точки зрения использованных им образов, аллюзий и автобиографических деталей, определяющих тональность текста, и об их вкладе в создание авторской позиции в «Набережной неисцелимых», в которую эти образы и детали инкорпорированы, иногда с усилием и трудностями перевода – метаморфозы поэта-изгнанника Овидия, пользующегося средствами русской лирической поэзии, в туриста-изгнанника Лукреция, постмодернистская субъектность которого освобождена от собственной сущности, хотя и тоскует по ней.
«Лагуна» (СиП, 1, 394–397) – первое стихотворение Бродского о Венеции, ставшее одним из самых известных его произведений, скорее всего потому, что в нем объединены три популярные темы: оно написано в Венеции, привязано к Рождеству и выражает сильные антисоветские чувства[342]
. В «Лагуне» выражена тревога изгнанника, лирический герой переключается от гнева на советский режим к ощущению собственной перемещенности и незначительности. «Абсолютный никто, человек в плаще», который потерял «память, отчизну, сына», в девятой строфе складывает свои руки в жест, который благодаря аллюзии на отношения черта и ведьмы Солохи в «Ночи перед Рождеством» Гоголя становится еще более отчетливым, усиливая ощущение сопротивления лирического героя:Значения, которые Бродский приписывает Венеции в «Лагуне», связаны с индивидуализмом и идеологической свободой. Венеция становится для него символом этих западных идеалов, противопоставленных Советскому Союзу. Это хорошо видно в недвусмысленной образности восьмой строфы, где звук гондолы, бьющейся о сваи, отрицает звуки державы, которую покинул поэт: