Тем не менее комар — это нечто большее, чем случайный раздражитель; он представляет собой стратегию «загадочной маскировки» или мимикрии, которая определяет повествования Набокова о возвращении на родину. Москита удается убить рампеткой на утро, когда он утрачивает свою способность к мимикрии и проявляется словно черный шифр на белом потолке. В конце концов Набоков бросает вызов фотографической объективности, создавая свой собственный черно-белый контраст в воспоминаниях о раздражающем комаре, тем самым превращая фотографический мимесис в своего рода поэтическую мимикрию, исполняемую самим автором. В бесконечной донкихотовской битве с детерминистскими современными идеологиями, от теории эволюции Дарвина до психоанализа Фрейда, Набоков развивает свою собственную концепцию мимикрии — как эстетического, а не природного выживания. Мимикрия основана на повторении, но повторении сверхъестественном, которое порождает различия и непредсказуемость воображения. Он выступает против борьбы за выживание и классовую борьбу, как главных движущих сил человеческого существования. Мимикрия не просто репрезентирует, но маскирует и скрывает природу. Homo poeticus особенно важен для Набокова; без него существование самого homo sapiens оказалось бы невозможным. «Спираль — одухотворение круга. В ней, разомкнувшись и раскрывшись, круг перестает быть порочным, он получает свободу <…> Цветная спираль в стеклянном шарике — вот какой я вижу мою жизнь»[672]. Мимикрия соответствует идее Набокова об «одухотворение круга». Таким образом, мимикрия дает возможность вернуться, не совершая возвращения, проявляя тем самым уникальность таинственной маскировки.
Хотя загадка мимикрии является основой изгнаннического искусства Набокова, это также версия иммигрантского искусства выживания и адаптации. Иммигранты имитируют местных жителей, иногда чрезмерно, становясь более европейскими, чем европейцы, или более американскими, чем сами американцы, более отчаянные в своем стремлении угодить. Только в случае писателя болезненный эффект «подражания»[673] превращается в образную игру, которая позволяет ему пересекать границы между его былой родиной и вновь обретенной страной.
«Но что же я‑то тут делаю, посреди стереоскопической феерии? Как попал я сюда? Точно в дурном сне, удалились сани, оставив стоящего на страшном русском снегу моего двойника в американском пальто на викуньевом меху. Саней нет как нет: бубенчики их — лишь раковинный звон крови у меня в ушах. Домой — за спасительный океан! Однако двойник медлит. Все тихо, все околдовано светлым диском над русской пустыней моего прошлого. Снег — настоящий на ощупь; и когда наклоняюсь, чтобы набрать его в горсть, полвека жизни рассыпается морозной пылью у меня промеж пальцев»[674].
Таким образом, Набоков, американский писатель среднего возраста, возвращается в Россию своего детства под видом беспаспортного шпиона и переживает эпизоды счастья и узнавания. Любопытно, что этот благословенный момент идеального возвращения на родину описан в русской версии автобиографии Набокова с заметными отличиями. В русскоязычной версии автор появляется в виде «двойника», а беспаспортного шпиона нет и в помине (неудивительно, что экскурсовод в музее Набокова в Петербурге сказал мне, что беспаспортный шпион — это не «их» Набоков). Смещенный во времени призрак героя-эмигранта взывает о помощи: «Домой — за спасительный океан!» Под словом «дом» здесь подразумеваются Соединенные Штаты и чувство безопасности в изгнании. Когда Набоков перевел свою английскую автобиографию на русский язык, идеальный момент писателя превратился в мгновение ужаса; вместо «стереоскопической феерии» мы оказываемся в «дурном сне»[675].