В детстве в России Мартын мечтал о побеге за горизонт привычного мира. Ему не давала покоя «акварельная картина: густой лес и уходящая вглубь витая тропинка». Эти воспоминания были связаны с образом его матери, читавшей ему рассказ о мальчике, который прямо из кровати, как был, в ночной рубашке, отправился в картину, чтобы исследовать тропинку, уходящую в лес. Юный Мартын воображал, что делает то же самое, убегая по живописной тропе, вдыхая «странный темный воздух, полный сказочных возможностей»[683]. Если Мартын о чем-то и ностальгирует, то о той самой уютной сцене маминого чтения и о первых эскапистских снах в комфортной обстановке своей спальни. Таким образом, остается неясным, что же произошло во время его шпионской вылазки. Он на самом деле направляется в Советский Союз или попросту исчезает, идя по следам навязчивых идей из детства? В последний миг мы видим его — человека, уходящего вдаль по темной лесной тропинке, исчезающей в тусклом свете. Ни писатель, ни читатель не имеют нужного паспорта, чтобы проследовать за Мартыном в СССР. Если в «Машеньке» рассказчик будто находится совсем рядом с Ганиным и описывает мир с его точки зрения, то в «Подвиге» автор дистанцируется от своего безрассудного героя-идеалиста. Он так никогда и не показывает своего лица, скрытого маской, но кое-что мы точно знаем о нем: он достаточно осторожен, чтобы не пересекать границу с Советским Союзом в погоне за литературным приключением или русской femme fatale.
Будучи дотошным рассказчиком, он не станет описывать то, чего он заведомо не может знать, и предпочитает ничего не додумывать. Рассказчик, в отличие от своего персонажа, не может позволить себе участие в шпионской авантюре. Он должен продолжать писать. Для него изгнание и возвращение — это вовсе не путешествия с билетом в один конец и даже не поездки с обратным билетом, а ветвистые лабиринты и тропы с распутьями:
«…оглядываясь на прошлое, спрашивать себя: что было бы, если бы… заменять одну случайность другой, наблюдать, как из какой-нибудь серой минуты жизни, прошедшей незаметно и бесплодно, вырастает дивное розовое событие, которое в свое время так и не вылупилось, не просияло. Таинственная эта ветвистость жизни, в каждом мгновении чувствуется распутье, — было так, а могло бы быть иначе, — и тянутся, двоятся, троятся несметные огненные извилины по темному полю прошлого»[684].
Тропы пересекают не только разные пространства, но и разные часовые пояса. Приграничная зона — своеобразный лабиринт, пространственный образ нетелеологического времени, времени возможностей, которое превращает политическую границу в рискованное поле воображения. Извилистая тропа ведет рассказчика не в Россию, а в беллетристику.
В коротком рассказе «Посещение музея» Набоков решается более подробно изобразить путешествие в Советский Союз[685]. Здесь он тоже не просто так возвращается, пересекая границу на законных основаниях. На этот раз путь в Россию лежит через провинциальный музей в маленьком французском городе. Провинциальный музей одновременно больше и меньше, чем обычная коллекция экспонатов: это подержанная модель вселенной, своего рода Ноев ковчег с множеством предметов и мифов. Набоковские ранние скитания по музеям связаны с его первой любовью, Валентиной (ставшей Тамарой и Машенькой в его произведениях), с которой он прятался в пустых выставочных залах, в связи с отсутствием более подходящего места для тайных свиданий. Музей становится его временным убежищем или даже временным домом. Общественный музей превращается в фантастический личный микрокосм; это напоминает нам о пространствах Кафки и сюрреалистических коллекциях обыкновенных чудес[686]. В эксцентричной Комнате чудес Набокова иммигрант неожиданно попадает в ловушку своих бессознательных страхов. Музей имеет неоднозначную функцию в текстах Набокова; это вовсе не музей тех экспонатов, которые в нем выставлены. Видимый образ музея — это лишь обманка, загадка мимикрии и портал в частную коллекцию забытых кошмаров. В этом странном музее китчевая статуя бронзового Орфея направляет нерадивого эмигранта в путешествие в потусторонний мир, который оказался его прежней родиной.
«Камень под моими ногами был настоящая панель, осыпанная чудно пахнущим, только что выпавшим снегом, на котором редкие пешеходы уже успели оставить черные, свежие следы. Сначала тишина и снежная сырость ночи, чем-то поразительно знакомые, были приятны мне после моих горячечных блужданий. <…> и при свете фонаря, форма которого давно мне кричала свою невозможную весть, я разобрал кончик вывески: "…инка сапог", — но не снегом, не снегом был затерт твердый знак. <…> и я уже непоправимо знал, где нахожусь. Увы! это была не Россия моей памяти, а всамделишная, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная»[687].