Адюльтер превратился в метафору собственного искусства Набокова. Сначала критики сравнивали его двуязычие с двоеженством, а затем и сам писатель стал выдумывать свои лингвистические смещения подобно преступным любовным интрижкам. В переписке с Эдмундом Уилсоном он с юмором пишет о том, что думает предаться любви со своей русской музой «после затянувшегося адюльтера», вероятно, — с его американской музой. Какая из них двоих является его роковой женщиной, не понятно. Обреченный русско-английский писатель Себастьян Найт включает в свой роман письмо, написанное его героем альтер эго, прежде чем пуститься в гибельную любовную интригу[700]. В письме он просит прощения за свое неизбежное прелюбодеяние и за случайные неточности в тексте: «Забудь меня нынче, но помни потом, когда забудется горчайшая часть. Это пятно не от слез. Вечное перо мое развалилось, я пользуюсь грязной ручкой из грязного гостиничного номера». Набоков и его писатели-двойники, как известно, с недоверием относятся к душещипательным мелодрамам. Может быть, потому, что они слишком серьезно относятся к проявлению эмоций? Случайные чернильные помарки автора в данном случае являются откровением, как любые маргиналии или оговорки; они отчаянно маскируют что-то между строк текста, написанного на иностранном языке, скрывают за маской иронии. Возможно, это все-таки слеза, очертания тела писателя, наконец, утрата.
Почему для Набокова некоторые лекарства от ностальгии более опасны, чем сама болезнь? Готовые изображения дома предлагают нам избежать беспокойства о навсегда потерянном. «Китч — это ширма, прикрывающая смерть»[701], — заявил Милан Кундера, отметив, что «никто из нас не представляет собой сверхчеловека, чтобы полностью избежать китча. И как бы мы ни презирали китч, он неотделим от человеческой участи». Рассказы и романы Набокова наполнены ностальгическими героями и героинями, которые идут по тончайшей грани между банальностью и выживанием, позволяя писателю драматизировать собственную тоску. Один из самых ярких ностальгических персонажей в набоковских мемуарах — его швейцарская гувернантка, Mademoiselle O., чья история тесно переплетена с его собственной.
Бедная толстая швейцарская гувернантка прибывает в «гиперборейском мраке далекой Московии» в начале XX века, бормоча одно из немногих русских слов, которые она знает, — слово «где», произносившееся ею как «гиди-э». Параллельно Набоков вспоминает о своем возвращении в Россию в возрасте пяти лет на борту «Норд-Экспресса»: «Волнующее понятие "родины" впервые органически слилось с уютно хрустящим снегом»[702]. Помимо явного сообщения, мы замечаем присутствие русских слов, которые, соединяясь, составляют тайное сообщение, «произносимое» как рассказчиком, так и Mademoiselle: «где» — «родина»?
Находясь в России, Mademoiselle вздыхает о тишине родных Альп и воссоздает маленький швейцарский домик в своем русском жилище, украшенном открыточными изображениями замка, озера и лебедя, а также собственной фотографией — снимком, на котором запечатлена молодая женщина с толстыми косами. После революции, когда Набоковы бежали из России, Mademoiselle возвращается «домой» в Швейцарию, где воссоздает сказочную версию своих русских жилищ. Совершив путешествие по классическому маршруту ностальгии, Mademoiselle вернулась в Альпы, но возвращение на родину нисколько не исцелило ее, напротив — даже усугубило тоску.
Посещая свою старую гувернантку в Швейцарии, молодой Набоков обнаруживает, что Mademoiselle ностальгирует по России. Вместо изображения Шильонского замка ее комнату украшает картинка с «аляповатой тройкой». Единственное место, которое Mademoiselle могла назвать домом, — это прошлое — преимущественно то прошлое, которое она создавала для себя сама или для которого ей удавалось сыскать убедительный готовый образ. Mademoiselle сменила сувениры, но не общий дизайн преисполненной жалости к себе ностальгии: «И вот что тревожит меня — этого ощущения несчастия и только его недостаточно, чтобы создать бессмертную душу», — признается молодой писатель. На первый взгляд, может показаться, что ностальгия Mademoiselle является реставрирующей, в то время как у рассказчика она ироническая, и все же он не может выжить без нее. Собственные ностальгические и антиностальгические откровения Набокова — от ночного кошмара про беспаспортного шпиона до воспоминаний о смерти отца — идут, подверстываясь с помощью приема параллельного монтажа, вместе с рассказом о Mademoiselle, нередко делая неожиданные виражи.