Леди убивает невидимого паука у себя на загривке, и ее загадочная мимикрия трещит по всем швам, а она раскрывает себя — Нину-Елену, приезжую русскую роковую женщину. Русский паук (с непереводимым уменьшительным суффиксом)[695] становится паролем к ее прошлому. Она выглядит «слишком французской» именно потому, что она не француженка, как и сам рассказчик, который выглядит как англичанин, именно потому что это не так. И не ее загадочное русское «я» соблазняет его, но виртуозность ее маскировки. Родной язык, который она не смогла полностью подавить, является лишь источником смущения для нее; он возникает будто звук, едва отличимый от фонового шума, как мерцание крыльев бабочки. Проблема в том, что она привлекает В. именно своими недостатками, своими незначительными миметическими[696] ошибками, которые делают ее такой заманчивой. В. влюбляется не в русскую женщину, а в сконфуженного товарища по несчастью — изгнанницу, отчаянно пытающуюся сойти за местную. Следуя по стопам своего брата, он едва сумел избежать смертельной ловушки, в которой тот в свое время оказался.
Инцест — одна из главных метафор ностальгической любви: в данном случае он принимает форму братской любви (по отношению к его наполовину английскому наполовину брату и его наполовину французской любовнице). Мадам Лесерф и ее многочисленные псевдонимы — это полилингвистический монстр, затерянный в лабиринтах несчастной любви. Паучок, лингвистический шпион, занимает свое место в ряду набоковских разоблачительных насекомых. Подобно тем невидимым комарам, которые гудели в «эмигрантских логовах» на фотоснимках в автобиографии Набокова, этот паук — «игра света», синкретическое существо, шепот, кажущийся призраком, порождение неудавшейся мимикрии. Паук, который предает мадам Лесерф и спасает русского рассказчика от эротической бездны, поглотившей его единокровного брата, — это еще одно ироническое прозрение. Вставая на пути потенциально деструктивного любовного приключения, он дает возможность писателю испытать особое лингвистическое наслаждение. Эмигрантская прелестница с бледной кожей становится его полиглотской музой.
Нина из «Весны в Фиальте» не становится причиной смерти ни ее пишущего на французском языке мужа-писателя, ни ее любовника, очередного мистера В., счастливого в браке, уютно вписавшегося в иностранную жизнь эмигранта. Вместо этого она сама становится жертвой автомобильной катастрофы и своей успешной адаптации к изгнаннической жизни. Самая поразительная черта Нины, о которой помнит Виктор[697], — это то, что она напоминает иностранную букву «Z»[698]. О ней почти ничего не рассказано. Она переменчива: меняются ее любовники, ее акценты, ее связи, она парит над государственными границами, нигде не бросая якоря. У Нины есть роковая ранимость, которая делает ее особенно соблазнительной и хрупкой. Во время своей последней случайной встречи с Ниной Виктор импульсивно признается ей: «А что, если я вас люблю?» Когда он нарушает их невысказанный кодекс случайного флирта и понимания с полуслова, он замечает будто что-то «как летучая мышь, мелькнуло по ее лицу». Или это просто мерцание света или смущение? Превозмогая неизбежность прощания, он пытается запечатлеть красивый момент, но она ускользает от него. Трогательно переменчивая, она, кажется, является плодом всеобщего неуемного воображения. Она испытывает свою изменчивую удачу, доходя до крайней черты, и в конце концов гибнет. Нина — метущаяся душа и олицетворение самого изгнания. Читая «Весну в Фиальте», понимаешь, что законы повествования требовали ее смерти: воплощая распутность изгнаннической жизни, она как будто становится угрозой самому писателю, отражая его собственную ранимость и неопределенность.
Набоков тоже заплатил свою цену за возможность наслаждаться лингвистической распущенностью. Его переходы с русского на французский, а затем и на английский язык были расценены многими русскими писателями как предательские[699]. Сам Набоков никогда не переставал с грустью вспоминать об утонченности своего родного языка и продолжал переводить свои поздние англоязычные романы и мемуары на русский. Писатель ощущал, что его родной язык постепенно приобретает все менее и менее натуральное звучание, по прошествии многих лет временами становясь слишком «кристально чистым», как идеальный французский мадам Лесерф. Меж тем, шлифуя свои тексты на французском и английском языках, Набоков оставлял множество улик — некорректно написанные иностранные наименования, словечки вроде portmanteau, двойные и тройные зашифрованные двусмысленности на разных языках, которые выскакивают как шипы на фоне идеальной глади текстов его произведений. Эти пороки и следы иностранщины помогают читателю раскрыть подложные паспорта миметических персонажей Набокова.