Чтобы иностранный читатель понял, насколько редко на русском языке публиковалось слово «еврей», Бродский сравнивает его со словом «mediastinum»[746]. Подобно Набокову и многим другим двуязычным авторам, Бродский — преданный читатель словарей. Слово «mediastinum» относится к жизненно важной мембране в легких: «перегородка, разделяющая плевральные мешочки у млекопитающих, содержащая все грудные органы, кроме легких»[747]. Mediastinum — мембрана и перегородка, как книжная полка, которой в комнате выделили часть креативного пространства. Помимо своей странной связи со словом «еврей», слово «mediastinum» появляется в тексте Бродского в связи с его родным городом Санкт-Петербургом, который определяется как «mediastinum русского эллинизма»[748]. Ленинград-Петербург, который Бродский вспоминает и выдумывает, — это космополитический город, в котором статуи, торсы в нишах и пятнистые фасады с потрескавшейся штукатуркой несут на себе отпечатки мировой цивилизации, рассеченные осколками артиллерийских снарядов во время немецких обстрелов и бомбардировок[749].
Бродский описывает Санкт-Петербург (или «Питер») как «иностранца своего отечества» и российский «Новый мир», который превратил всю страну в пространство, обеспечивающее «услугами отчуждения» и дающее «возможность взглянуть на самих себя <…> как бы со стороны»[750]. Похоже, что «Питер» в Ленинграде — это город-изгнанник, как и сам поэт. Более того, мировая цивилизация, воплощенная в петербургских фасадах и пестуемая городскими жителями, не цивилизация корней, а переводная и пересаженная культура: «Цивилизация есть суммарный итог различных культур, оживляемых общим духовным числителем, и основным ее проводником — выражаясь одновременно метафизически и буквально — является перевод. Перенос греческого портика на широту тундры — это перевод»[751].
Цивилизация у Бродского — не устоявшийся канон, а способ передачи памяти, с особым местным оттенком ленинградской контркультуры. Портик — это не просто классический элемент, а странствующая конструкция. По мнению Бродского, русский поэтический язык — это мнемонический прием выживания, способ сохранения альтернативного пространства культурной памяти. Единственным домом бездомного постреволюционного поэта был поэтический дом, где классические метрики и строфы были столпами памяти. Поэт несет свой портативный дом, как улитка несет свою раковину; именно это жилище он охраняет, как патриотичный стражник[752].
Бродский ностальгирует не только по поэтической традиции, но и по способам чтения и обживания культуры и по своим ленинградским друзьям, которые жили литературой.
«Никто не знал литературу и историю лучше, чем эти люди, никто не умел писать по-русски лучше, чем они, никто не презирал наше время сильнее. Для этих людей цивилизация значила больше, чем насущный хлеб и ночная ласка. И не были они, как может показаться, еще одним потерянным поколением. Это было единственное поколение русских, которое нашло себя, для которого Джотто и Мандельштам были насущнее собственных судеб. Бедно одетые, но чем-то все-таки элегантные, тасуемые корявыми руками своих непосредственных начальников, удиравшие, как зайцы, от ретивых государственных гончих и еще более ретивых лисиц, бедные и уже не молодые, они все равно хранили любовь к несуществующему (или существующему лишь в их лысеющих головах) предмету, именуемому цивилизацией. Безнадежно отрезанные от большого мира, они думали, что уж этот-то мир должен быть похож на них; теперь они знают, что и он похож на других, только нарядней. Я пишу это, закрываю глаза и почти вижу, как они стоят в своих обшарпанных кухнях со стаканами в руках и ироническими гримасами на лицах. «Давай, давай, — усмехаются они. — Liberté, Egalité, Fraternité… Почему никто не добавит Культуру?»[753]
Это эксцентричное сообщество ленинградских «духовных изгнанников» 1960‑х годов, которые ностальгически поклоняются вымышленной «цивилизации» на своих тесных коммунальных кухнях. Бунтующие против навязанной коллективности советской повседневности, они создают свое собственное сообщество, выкраивая дополнительные измерения в пространстве «полутора комнат» Бродского. Работы Джотто и Мандельштама для них — это не просто произведения искусства, а священные фетиши воображаемого сообщества; Мандельштам вышел из желтоватых страниц рукописных самиздатских стихов, которые печатались очень выборочно в начале 1970‑х годов и сразу же превратились в самый желанный товар на черном рынке[754]. Здесь Бродский переключается с жанра критического эссе на элегию послевоенному поколению, временами перескакивая с местоимения «они» на «мы» и снова возвращаясь к «ним»[755]. В ретроспективе это маленькое кухонное сообщество может показаться привлекательным и героическим, но также предельно замкнутым. Поэт перерастает это воображаемое сообщество, но он часто тоскует по дому.