Какую автобиографию можно написать с точки зрения того, кто «меньше единицы» и место обитания которого — «полторы комнаты»? Бродский любит названия, содержащие «единицу», которая неединична[756], которая больше или меньше статистической или бюрократической удельной величины идентичности и пространства. Бродский избегает четкого различия между взрослым человеком — персонажем его автобиографии — и его детским я: «Недовольство ребенка родительской властью и паника взрослого перед ответственностью — вещи одного порядка. Ты не тождествен ни одному из этих персонажей, ни одной из этих социальных единиц; может быть, ты меньше единицы»[757]. Предложение, подобное этому, стало бы непреодолимым препятствием для любого американского редактора, по грамматическим и синтаксическим причинам; кроме того, автор использует безличные конструкции и неопределенное «может быть».
Действительно, проза Бродского написана на иностранном языке, который неединичен[758]; он циркулирует вокруг культурных и лингвистических непереводимых конструкций и использует синтаксис, который имеет сходство с родным языком поэта. Бродский любит предложения, начинающиеся с амбивалентного «one», что означает не единственное лицо, а «некто» или «человек», что предполагает либо более универсальный опыт, либо общий советский опыт. Помимо того что это является особенностью старомодного английского языка, который, вероятно, изучался по какому-то советскому учебнику, такой синтаксис отражает стремление поэта передать напряжение между личным и безличным. Описывая свое советское детство, Бродский чередует упоминания «one» и «I», «we» и «they» — в этих местоименных колебаниях обитают нюансы его ностальгии, напряженность между тоской и отстранением. Английский язык Бродского немного ностальгирует по «предельно требовательному русскому языку», который имеет более гибкий и амбивалентный синтаксис.
Если «Меньше единицы» — это текст про практики отчуждения в искусстве и жизни, то книга «Полторы комнаты» о ностальгии по близким, по исчезающим ритуалам повседневной жизни поэта и его родителей. Бродский настаивает на том, что то, что им движет, — это не «ностальгия по бывшей стране», а попытка пересмотреть мир его родителей, в который некогда был включен он сам. Он делает это, воспроизводя привычные ритуалы, такие как мытье посуды и запрет ходить по дому в носках, на чем всегда настаивала его мать. Такие воспоминания читаются как ламентация. Как и Набоков, Бродский сопротивляется фрейдистской версии изложения автобиографии, которая будет содержать рассказы о «сердитых эмбрионах, подслушивающих своих родителей». По мнению Бродского, то, что он унаследовал от своих родителей, помимо их генов, — это их стоицизм и внутренняя свобода.
Более того, как ни странно, он преобразует образы своих матери и отца в свои собственные метафоры творчества — разыгрывая не религиозное, но поэтическое переселение душ. Бродский пишет, что унаследовал от своей матери «римский» нос и ее кошачьи серые глаза. В семье она получила прозвище Киса, уменьшительно-ласкательное от слова кошка; и поэт вспоминает, как эта парочка мурлыкала и играла в уединении своей полуторной комнаты в коммунальной квартире. Не случайно, что эссе Бродского о творчестве называется «A Cat's Meow»[759], кошка — любимое животное Бродского — красивое, самодостаточное, отчужденное. Бродский сопротивляется определению творчества. «Мои высказывания на данную тему в лучшем случае соответствовали бы попыткам кошки поймать собственный хвост. Увлекательное, конечно, занятие; но тогда, возможно, мне следовало бы мяукать»[760]. Именно благодаря творчеству может найти общий язык с мертвыми — от собственной семьи поэта до семьи поэтов[761].
Отец Бродского работал фотографом. В их коммунальной квартире светонепроницаемая комната отца была прямо за дверью (вернее прямо за занавеской) половины комнаты, принадлежавшей поэту. Одновременно с критикой принципа мгновенной фотофиксации (формула современного туризма) Бродский использует фотографию как метафору памяти. Фотографический прием двойной экспозиции иллюстрирует двойственное сознание изгнанника. Бродский с подозрением относится к фотофиксации опыта, как, например, в формуле туриста: «Kodak ergo sum», и вместе с тем заметно очарован визуальными аспектами жизни, которые помогают остранять идеологические и коллективные клише. Более того, Бродский нередко описывает свое ремесло в терминах фотографии; и даже увековечивает воспоминания о своем отце с помощью экспериментального фильма своей памяти.