Стихотворение содержит довольно туманную ссылку на Паламеда. Побиение камнями Паламеда[771] действительно было одной из косвенных причин длительных странствий Одиссея.
Паламед также был известен как изобретатель нескольких букв алфавита, своего рода греческая версия египетского Тота. Следовательно, Паламед является связующим звеном между двумя историями: одной — связанной с отсрочкой возвращения Одиссея, а другой — косвенно намекающей на изгнание самого Бродского, которое началось после судебного процесса над писателем. Таким образом, отсылка к Паламеду играет роль шифра, который сближает собственное изгнание поэта и его тоску с образом мифического героя Одиссеи.
Бродский довольно свободно обращается с классическими мифами. Для него Одиссей и Эдип не так уж и далеки друг от друга, проклятие подвергнуться ослеплению и гибели неизменно сопровождает попытку возвращения на родину. Между прочим, подобное толкование вовсе не является радикально неверным; в архаической версии мифа Одиссей гибнет после того, как возвращается домой, от руки сына, которого он зачал с Цирцеей на ее чудесном острове[772]. Но если принять, что Одиссей и Эдип практически являются двойниками, то вся семейная драма может обернуться трагедией кровосмешения. Таким образом, Одиссей Бродского остается Никем и так никогда и не совершает своего длительного странствия с целью восстановить свое имя.
Препятствуя возвращению домой, эта версия Одиссеи действительно не предлагает поэту жизнеспособный вариант проживания за границей. В «Колыбельной Трескового Мыса» как его бывшая страна, так и страна вновь обретенная описываются как «Империи», неизменно с заглавной буквы И. Одна из них куда более безопасна с точки зрения повседневного выживания самого поэта, в то время как другая была более благоприятной для выживания его поэзии. Поэт говорил, что, эмигрировав, он просто совершил «перемену Империи»[773]. Сравнение — один из любимых литературных тропов Бродского, порой становящихся у него поверхностными: «Школа есть завод есть стихотворение есть тюрьма есть академия есть скука, с приступами паники». Империя есть империя есть империя со вспышками поэтических откровений и приступами ностальгии.
Империя — центральная метафора Бродского; она включает современные и исторические империи: Греческую, Римскую, Османскую, Византийскую. В то же время империя Бродского не может быть обнаружена ни на одной из карт. Она имеет трансгеографическую природу и включает элементы как его прежнего дома, так и нового, как его поэтического дома, так и пространства тирании, из которого он спасся бегством. Империя проецируется как в прошлое, так и в будущее[774]. Один из интервьюеров однажды задал Бродскому тот самый вопрос, который принято задавать писателям-изгнанникам: «Как Вам Америка?» Отчасти в шутку, а отчасти всерьез Бродский ответил, что «это продолжение пространства». В некотором роде поэтическая империя Бродского заключается в том, что продолжение пространства и времени аннулирует изгнание. Неизбежная, как судьба, эта империя является противоположностью Антитерры Набокова, этого индивидуалистического рая с прекрасными виллами и сладострастными сестрами-нимфетками. В империи Бродского наяды и поэты обращены в камень.
Имперское сознание является частью советского и русского культурного багажа, который поэт несет с собой и от которого никогда не отстраняется. Нельзя быть изгнанным из этой империи; эта империя, на самом деле, является питательной средой для поэзии. Во многих стихах, написанных в первые годы пребывания в Соединенных Штатах, Бродский отталкивается от культурного поединка между русским и советским, а также — взаимозависимости между тираном и поэтом. Тираническая империя может угрожать физическому выживанию поэта, но одновременно она дает ему голос «второй власти», гарантируя его культурную значимость — нечто, о чем нельзя и мечтать в условиях демократии.