«Что до него [отца Бродского], то я вспоминаю, как солнечным полднем вдвоем мы гуляли по Летнему саду, когда мне было не то девятнадцать, не то двадцать лет. Мы остановились перед дощатой эстрадой, на которой морской духовой оркестр играл старые вальсы: он хотел сделать несколько фотографий. Белые мраморные статуи вырисовывались тут и там, запятнанные леопардово-зебровыми узорами теней, прохожие шаркали по усыпанным гравием дорожкам, дети кричали у пруда, а мы говорили о войне и немцах. Глядя на оркестр, я поймал себя на том, что спрашиваю отца, чьи концлагеря, на его взгляд, были хуже: нацистские или наши. "Что до меня, — последовал ответ, — то я предпочел бы превратиться в пепел сразу, нежели умирать медленной смертью, постигая сам процесс". И продолжал фотографировать»[762].
Бродский вспоминает своего отца в момент сближавшей их беседы и фотосъемки. Этот пассаж имеет прерывистый ритм, характерный для фотоснимков, но отец-фотограф снимает довольно быстро, а сын-поэт позволяет этим кадрам медленно обретать черты, в проявочной комнате своей памяти. Сьюзан Зонтаг считала, что фотоснимки активно пропагандируют ностальгию: «Все фотографии — memento mori. Сделать снимок — значит причаститься к смертности другого человека (или предмета), к его уязвимости, подверженности переменам»[763]. Бродский нарушает правила фотоискусства. Вместо того чтобы поклоняться существующему образу своего отца, он создает серию воображаемых картин, превращая фотографию в фильм о фотографе. Вместо статического memento mori Бродский ищет для своих родителей альтернативный путь к свободе, используя собственные тексты на иностранном языке.
В первые годы жизни в Соединенных Штатах Бродскому не всегда удавалось превратить свое литературное творчество в болеутоляющее средство изгнанника. Читая его ранние американские стихи, не понимаешь, где именно эмигрант обрел пристанище. Бродский рассказывает историю открытия на карте Турции, где-то в Анатолии или Ионии, города под названием Нигде («Нигде», как известно, на русском языке означает, что этого места не существует). Это был странный момент: поэт нашел в бывшей великой империи город, который, казалось, был воплощением его метафоры. Г-н Никто не ходит из города Нигде в город Никуда («в никуда») ни в какое время; и все это происходит в безымянной Империи, которая включает в себя как родные, так и вновь обретенные земли. Это как бы инкапсуляция сюжета (если таковой существует) первых американских стихотворений Бродского[764].
В мире Бродского сон о пробуждении за пределами империи ведет к резкому пробуждению в другом имперском сне. Иными словами, эмиграция в Зазеркалье не дает нам выхода из наших собственных искаженных рефлексий: