В самом деле, когда произведения Бродского наконец появились в печати в России в конце 1980‑х годов, признание и похвала были омрачены откровенно антисемитскими комментариями и проявлениями враждебности, в том числе — со стороны многих писателей и поэтов; Ольга Седакова называла его «дезертиром», а другие обвиняли его в том, что он не был настоящим христианином или, собственно, русским, или попросту выпавшим из времени — старомодным, не имеющим никакого отношения к современной России[791]. Словно повторяя эхом свой собственный стих о падении на петербургский асфальт, Бродский писал, что «на тот же асфальт дважды не ступишь <…> современная Россия — это уже другая страна, абсолютно другой мир. И оказаться там туристом — ну это уже полностью себя свести с ума»[792]. Похоже, поэта преследовал страх, что его ранние предсказания могут сбыться, и, если он когда-либо вернется на Васильевский остров в Санкт-Петербурге, ему не останется ничего иного, кроме как умереть.
Многие писатели посещали Россию и вовсе не превращали свои поездки домой в метафизическую проблему. Василий Аксенов провел лето в Москве, преподавая в Соединенных Штатах. Он не вернулся навсегда, но начал ездить из Соединенных Штатов в Россию и обратно, свободно пересекая границы России, как любой другой страны. Другие писатели превратили свое возвращение в захватывающий жест. Двое таких едва ли в чем-то совпадающих авторов, как аморальный богемщик Эдуард Лимонов и летописец ГУЛАГа, проповедник русской духовности Александр Солженицын, вернулись навсегда и попытались возобновить роль «второй власти». Лимонов, несносный мальчишка-авангардист, который часто атаковал Бродского за принадлежность к поэтическому истеблишменту, сам стал членом националистического истеблишмента. Во время осады Сараево он приехал в Пале, чтобы присоединиться к боевым отрядам боснийских сербов, которых он воспринимал как мужественных героев, и принял участие в обстрелах города. Позже, после возвращения в Россию, Лимонов обратился к партийной политике и организовал постмодернистскую фашистскую партию, которая привлекала в свои ряды мужественных или хотевших казаться мужественными представителей русского поколения двадцатилетних. Что до Солженицына, то он вернулся в Москву на Транссибирском экспрессе и пытался публично рассказывать о страданиях людей по всей России, а также о недостатке моральных ценностей на его новообретенной родине. Он даже побывал в роли ведущего телевизионного ток-шоу, которое впоследствии было закрыто из-за низких рейтингов[793]. Лимонов и Солженицын, вернувшись, фактически перестали быть писателями и превратились в общественных деятелей, которые транслировали искусство в жизнь с большим или меньшим успехом. Это совершенно не то, что представлял себе Бродский. Он просто не мог оставить «состояние, которое мы называем изгнанием», по личным и этическим соображениям. Его ностальгия была слишком сильной и слишком рефлексирующей, его синтаксис был слишком «запутанным», чтобы позволить ему вернуться на родину навсегда, либо путешествовать в роли обыкновенного туриста.
Бродский всегда оставался русским поэтом, но не только. Он заявлял о своем поэтическом двойном гражданстве, которое в русском контексте остается табу, даже в большей степени, чем политическое двойное гражданство. Двуязычие, даже будучи вынужденным, по-прежнему рассматривается в России как своеобразное предательство родины; Бродский же был предан именно этому типу культурного многоязычия. В конце концов, именно с помощью иностранного языка Бродский смог предоставить своим родителям шанс на спасение от типично советской участи:
«Я пишу о них по-английски, ибо хочу даровать им резерв свободы; резерв, растущий вместе с числом тех, кто пожелает прочесть это. Я хочу, чтобы Мария Вольперт и Александр Бродский обрели реальность в «иноземном кодексе совести», хочу, чтобы глаголы движения английского языка повторили их жесты. Это не воскресит их, но по крайней мере английская грамматика в состоянии послужить лучшим запасным выходом из печных труб государственного крематория, нежели русская»[794].