Александр Герцен, прославленный русский émigré XIX столетия, сказал, что для живущих за границей часы останавливаются в час изгнания. Когда я интервьюировала бывших советских иммигрантов в их домах в Нью-Йорке и Бостоне, я была поражена календарями прошлых лет с картинками знакомых зимних пейзажей, которые часто украшали их комнаты, так же как и старыми настенными часами, некогда элегантными, но больше не работающими, купленными где-то на дворовой распродаже. При этом большинство иммигрантов, чьи дома я фотографировала, провели по десять или двадцать лет в Соединенных Штатах и были, с теми или иными нюансами, успешны и ассимилированы в американскую жизнь. Владельцы записных книжек и компьютеров, они были по-прежнему привязаны к своим безделушкам, сувенирам, сокровищам, спасенным из мусора. Календари минувших лет утратили роль органайзеров настоящего, превратившись в таблицы-памятки.
«Русские иммигранты просто терпеть не могут белых стен», — говорит Лариса Ф., учитель начальной школы из Квинса, которая приехала в Соединенные Штаты двадцать лет назад. Когда приходится создавать дом за рубежом, минимализм — это не всегда удачное решение. «Мы не хотим, чтобы наша комната выглядела как больница»[829]. Белые стены, великое достижение современного дизайна, ассоциируются с официальными пространствами: судя по всему, теснота стала синонимом уюта и интимности. Каждый дом, даже самый скромный, становится музеем памяти. Вид некоторых квартир может легко потягаться с инсталляциями Ильи Кабакова; хочет он того или нет, каждый иммигрант становится художником-любителем в повседневной жизни. Домашние интерьеры бывших советских иммигрантов в Соединенных Штатах и их коллекции диаспорических сувениров покоряют нас с первого взгляда душераздирающим символизмом по отношению к оставленной родной стране; хотя истории, которые владельцы этих вещей рассказывают о них, открывают куда больше информации о создании заграничного дома, чем о воссоздании их подлинной утраты. Они говорят о выживании в изгнании, что не попадает ни в шаблон американской мечты, ни в русскую мелодраму о непереносимой ностальгии.
Люди, которых я интервьюировала, были примерно одного возраста и одной социальной принадлежности: они родились до или сразу после Второй мировой войны и принадлежали к низшему или среднему уровню городской интеллигенции — инженеры, бухгалтеры, школьные учителя — это характерно для данной социальной группы иммигрантов. Все они могут быть названы «среднестатистическими иммигрантами» — это не неудачники и не невероятно успешные люди. Это не персонажи ностальгических историй о Малой Одессе, не гламурные мафиози и не рыдающие длинноногие проститутки. Фактически никто из людей, с которыми я разговаривала, не оказался жителем Брайтон-Бич. Эти диаспорические истории не отражают жизнь большинства иммигрантов, а характерны лишь для отдельных индивидов. В конце концов, они именно те, кем мечтали стать, — индивиды, а не винтики в огромной машине или прирожденные злодеи с чудовищным акцентом, какими их нередко изображают на американском телевидении или в фильмах.
«Мы пережили на десять лет раньше то, что вся Россия пережила после перестройки, — говорит Рита Д., улыбаясь. — Мы были первыми "посткоммунистами". Сейчас [в 1995 году] кажется, что весь бывший Советский Союз отправился в эмиграцию, не покидая страны». Иммигрантская версия посткоммунистической ностальгии удивительно амбивалентна. Советские беженцы (большинство из них евреи), которые приехали в Соединенные Штаты с 1972‑го по 1980‑е годы (глухая эмиграция), были на редкость не сентиментальными; у них было старое доброе изгнание без права на возвращение. Все они эмигрировали по обоснованию воссоединения семей, которое Советский Союз признал после подписания Хельсинкских соглашений, хотя многие в реальности не имели никакой семьи за границей[830]. Причины их эмиграции разнились от политических преследований и страдания от антисемитизма до ощущения клаустрофобии и экзистенциальной непереносимости советской жизни в период брежневского застоя, до поиска экономических и социальных лифтов и до какой-то совершенно утопической мечты о свободе, страсти к непредсказуемому будущему.