Пересечение границы было еще одним преобразующим опытом. После унизительной продолжавшейся целый день таможенной проверки (включавшей временами и гинекологические проверки на наличие спрятанных бриллиантов) советские пограничники информировали «выезжающих», что они никогда не смогут больше вернуться в свою родную страну. Через наклонное стекло охранных служб аэропорта они ловили последний взгляд близких родственников и нескольких смелых друзей, которые осмелились прийти на последнее прощание. Специальных мест для прощания не было. Отец помнит, что поймал мой прощальный взгляд, когда я пересекала линию «только для выезжающих»; затем он увидел детскую коляску, которую оттолкнул раздраженный иммигрант, который стоял за мной в длинной очереди; по какой-то причине детская коляска не прошла через таможню, и не осталось родственников или друзей, чтобы ее забрать и сохранить. Так, она катилась бесцельно вниз по ступеням опустевшего зала отбытия. «Прямо как в фильме Эйзенштейна», — сказал мой отец.
Родственники и друзья, которые оставались в Советском Союзе, отмечают, что для них ритуальные прощальные мероприятия (проводы), устраивавшиеся для уезжавших иммигрантов, напоминали поминки. Эмиграция практически казалась смертью, отбытие куда-то за горизонт познания. Если человек читал советские газеты и периодику 1970‑х и 1980‑х годов, он едва ли мог догадаться, что сотни тысяч людей покидали страну в эти времена[834]. Существовала всеобщая боязнь говорить об этом открыто и поддерживать отношения с теми, кто собирался эмигрировать. Об эмиграции говорили в двусмысленных выражениях и эзоповым языком. Когда люди говорили про выезд (отъезд) без упоминания места прибытия, было совершенно ясно, что имелось в виду. Это был отъезд в место, откуда не могло быть возврата[835]. Тишина в официальной культуре с лихвой восполнялась в неофициальном юморе; кажется, что все герои анекдотов 1970‑х годов, от Рабиновича до Брижит Бардо, Брежнева и Василия Ивановича Чапаева, не имели более актуальных тем для разговоров, чем еврейская эмиграция. Один анекдот практически предсказывал конец Советского Союза. Товарищ Рабинович приходит в иммиграционную контору ОВИР.
«Почему вы хотите уехать, товарищ Рабинович? — вежливо спрашивает офицер. — У вас тут хорошая работа, семья».
«По двум причинам, — говорит Рабинович. — Одна в том, что мой сосед по коммунальной квартире каждый день обещает побить меня, когда закончится советская власть».
«Но, товарищ Рабинович, вы же знаете, что это никогда не произойдет. Советская власть никогда не закончится».
«Это причина номер два», — говорит Рабинович.
Через двадцать лет после отъезда из Советского Союза некоторые бывшие иммигранты, теперь натурализованные американцы, подтверждали мне, что они никогда не хотели вернуться, даже в качестве туристов. Отъезжавшие иммигранты обратили угрозу невозвращения в судьбу и в свой собственный выбор. Опыт этого первого пересечения границы, который установил табу на взгляд назад, был для них водоразделом, травмой, которой они отказывались придавать сентиментальный характер или просто на ней останавливаться. Унижение от этого пересечения границы, которое выглядело настолько необратимо безвозвратным в те времена, — это именно то, что лежит между теми самыми «ветеранами» émigré 1970‑х годов и новыми эмигрантами, которые приехали в 1990‑е — которые удостоились роскоши (или проклятия) иметь возможность свободно пересекать границу и могли отложить решение о выборе постоянного места жительства. Ветераны часто занимают оборонительную позицию и проявляют упрямство в своем отношении к этому вопросу; они интернализовали[836] невозвращенство, которое из физической и политической невозможности стало психологической нуждой. Некоторые иммигранты воссоздают границу вновь и вновь, чтобы сделать ее своей собственностью. Этот опыт отъезда в 1970‑е годы — корень непонимания между иммигрантами и их бывшими друзьями, оставшимися позади. Каждый из них видит в другом альтернативный потенциал его или ее жизни, маршрут, который не был выбран, что создает непримиримое противоречие с жизнью в сегодняшнем дне. Парадоксально, что иммигранты помнят свои советские дома гораздо лучше, чем те, кто остался в Советском Союзе и однажды проснулся в другой стране.
Двадцать лет назад, практически лишенные своей идентичности, гражданства и большинства своих личных вещей, émigré приезжали в Соединенные Штаты как политические беженцы со своими «двумя чемоданами на человека» и разрешенной к провозу суммой в 90 долларов. С началом перестройки третья волна советской эмиграции 1970–1980‑х годов подошла к концу как в политическом, так и в практическом смысле. Впрочем, особая гибридная идентичность этих émigré делает предмет их ностальгии и пути самоидентификации одновременно ясными и совершенно неуловимыми.